Или как осмелиться писать, не прочтя всего, что было написано до тебя? Вот вкратце определение для мегаломана (или грандомана): персона, которая имеет преувеличенное мнение о своих достоинствах. А от мегаломании один шаг до мании преследования.
Я рассказал мсье Камбреленгу там, вблизи театра «Одеон», пока внутри звучал гонг, возвещающий начало спектакля (примерно сотня человек осталась снаружи без билета), о своих первых контактах с мегаломанией. Потому что и меня завораживали мегаломаны, но не великие писатели-мегаломаны, а малые писатели-мегаломаны, маргиналы, затерянные на задворках Европы…
Все началось весной 1977-го, когда в моей жизни произошел знаменательный поворот: я был студентом, учился в Бухаресте и начал захаживать в ресторан Союза писателей. Там я и встретил первых своих мегаломанов: какие персонажи, какие карикатуры, какие клинические случаи! Абсолютные нули как писатели, но какие живописные типы!
У писателя-мегаломана никогда не уложится в голове, что история литературы обойдется без него. Он именно считает, что история литературы кончится вместе с его кончиной, увенчавшись его «творчеством». Писатель-мегаломан — это тот, кто пишет последнюю из возможных книг, книгу-итог для человечества, самую важную книгу, которой предначертано стать краеугольным камнем мирового литературного здания. Соответственно все его жесты отмечены сознанием той важности для мира, которую он приписывает себе. Он шагу не ступит, не съест куска, не оденется, как собратья. Если он смотрит на тебя, значит, он делает тебе одолжение. А если он слушает тебя, то только лишь с тем, чтобы перехватить вопрос, с ответа на который начнется его монолог на час, на два, на четыре, на двадцать четыре часа…
На сколько таких фигур я нагляделся! И как они были мне милы! Я терпеливо выслушивал их всех, придавая лицу такое скромное, какое только мог, выражение, изображая экстаз от их высказываний, все время кивая в знак одобрения, следя, чтобы стакан у них не был пустым, предлагая огонь, стоило им только вынуть новую сигарету…
Конечно, мегаломания писателей из Восточной Европы была явлением крайне печальным. Позже, когда я узнал, в Париже, сербских, польских, русских, болгарских, албанских, чешских и т. п. писателей, я понял, до какой степени их мегаломания диктовалась связью с Западом и особенно с Парижем. Поскольку все они понимали, что их никогда не напечатают и не признают на Западе, писатели из Восточной Европы попадали в ситуацию выбора: самоубийство или мания величия. Последнее было всегда бесконечно удобнее.
Я помню ряд эпизодов, сопутствовавших моему прибытию в Париж. Я был уже два дня в Городе огней и начал встречаться с первыми соотечественниками. С некоторыми — в очереди, в префектуре парижской полиции, куда мы сдавали документы на получение либо политического убежища, либо вида на жительство. Как-то, стоя в очереди с сотнями других приезжих из Восточной Европы, но больше — с магребинами, с неграми и со шриланкийцами, — я встретил господина Z. Господина г. я знал по Бухаресту, мы были знакомы добрых десять лет. Был он лет на пятнадцать старше меня и играл в Бухаресте комедию «заслуженного писателя», потому что опубликовал один роман и целых два сборника рассказов. Как только ему представлялся случай поговорить об этих трех своих книжках, он специально останавливался на том, как боролся с цензурой и как не сделал ни одной уступки. Господин Z. был писатель так себе, никто его толком не читал, но он был персоной присутствующей, работал в литературном журнале и имел какую-никакую власть. В ресторане Союза писателей для него был зарезервирован столик, манеры у него были, как у лорда, и когда он своим баритоном подзывал официантку (по имени Мици), она сначала замирала, а потом со всех ног бросалась его обслуживать. Господин Z. был всегда превосходно информирован, знал все сплетни из мира политики, литературы и издательского дела, всегда имел про запас свежий политический анекдот, хотя ни разу и не выступил с каким-нибудь радикальным жестом против режима. Он, разумеется, носил бороду, курил трубку и одевался в темное, что придавало его внешности определенный вес. Когда мы столкнулись в очереди в префектуре, то оба совершенно искренне рассмеялись. Я ни на секунду не мог себе представить, чтобы человек, у которого было в Румынии все (хорошая должность, обожаемая жена, к тому же еще докторша, дом с садом в центре, у Пожарной башни, множество всяких привилегий), вдруг взял и поддался на авантюру переехать на Запад. А он никоим образом не ожидал встретить в Париже меня, типа, у которого в Бухаресте ничего не было, кроме молвы, что он хороший поэт и закрытый цензурой драматург. Мы, разумеется, обнялись, осмотрели друг друга, я чисто механически спросил «ну, ты как тут?» (мы были на «ты» несмотря на разницу в возрасте, потому что такова была мода среди собратьев по цеху), а он ответил мне своим баритоном, вынув изо рта трубку, чтобы фраза прозвучала как можно яснее и четче: «Я нашел издателя». Эта фраза засела во мне навсегда. Зачем понадобилось ему, господину Z., сказать мне, в очереди в префектуру полиции города Парижа, в сентябре 1987-го, «я нашел издателя»? Чувствовал ли он, что тонет в анонимности среди толпы «простых» людей, 99, 99 % из которых даже не помышляли о том, чтобы публиковаться во Франции? Зачем ему понадобилось объявить мне, что вот он только несколько дней во Франции, а уже нашел издателя? Или он так изголодался по разговору, а точнее по монологу перед тем, перед кем он мог бы продемонстрировать свое превосходство? В общем, фразу, которую выдал мне тогда господин Z., я мысленно вывесил над своей жизнью как основополагающую, как магический знак в изголовье кровати, как вечно готовую взвыть сирену. Потому что господину Z. так и не удалось напечататься во Франции. Двадцать лет спустя я встретил его в ЮНЕСКО, где он устроился портье и где экспонировал то же фатовство и высокомерие, потому что работал в ЮНЕСКО. Отказался ли он от борьбы за свои книги? Бывает ли трезвомыслящий мегаломан? Может быть, в глубине души он по-прежнему считал себя высшей личностью, личностью, которая могла бы дать Франции несколько великих книг, да только Франция не сумела их взять. Господин Z. носил теперь с помпой эполеты изгоя. Чего ждать от мира? Нечего. Мир упустил случай встречи с ним. Кто оказался в проигрыше? Мир, разумеется.
Время близилось к девяти вечера, а мсье Камбреленг как будто бы забыл о нашем званом ужине, хотя от театра «Одеон» до церкви Сен-Сюльпис было каких-то несколько шагов. Когда я напомнил ему, что мы рискуем опоздать, мсье Камбреленг небрежно махнул рукой и сказал:
— Ничего, пусть тоже привыкают.
К чему привыкают? Может, мсье Камбреленг хотел ввести восточноевропейскую нотку поотчетливее в предстоящий ужин и для начала опоздать? Кельнер, который попросил у меня автограф, принес нам еще два стакана пива, хотя и на сей раз мы его ни о чем не просили.
Со стороны «Одеона» время от времени доносился какой-то странный шум, он шел изнутри и был похож на мычание. Сначала я решил, что это шум аплодисментов, потом — что это крики и свист… С бульвара Сен-Мишель послышалась сирена полицейской машины, а может, «скорой», я никогда не умел различить эти два пронзительных сигнала. Звук сирены приближался и явно надвигался на нас. Это оказалась «скорая», и она остановилась прямо перед кафе. Мы повернули головы, и я, и мсье Камбреленг, посмотреть, в чем дело. Одной японской туристке стало плохо в кафе, и ее вынесли на носилках.
Когда машина «скорой помощи» с японкой скрылась из виду, мсье Камбреленг увидел, что мимо проходит Эмиль Чоран. Я знал, что Эмиль Чоран живет на рю Одеон, в доме номер пять или шесть, в мансарде, откуда наверняка видна крыша театра «Одеон». Поскольку Чоран шел с таким видом, как если бы у него не было определенной цели, мсье Камбреленг пригласил его к нам за столик.
Чоран сел без излишних формальностей, хотя ни пить, ни есть не хотел. Все же он подозвал кельнера и попросил минеральной воды. Кельнер показал ему карту напитков. Что выберет мсье — «Перье», «Пеллегрино» или «Бадуа»? Чоран не смог ответить сразу. Он попросил кельнера подождать, пока он подумает. Потом, переводя взгляд с мсье Камбреленга на меня, начал рассуждать о минеральных водах и о чаях. В конце концов он выбрал «Бадуа», потому что эта вода была не такой агрессивной.
Пока кельнер ходил за бутылкой «Бадуа» для Чорана, вестибюль театра «Одеон» снова наполнился публикой. Это наверняка был антракт между двумя действиями пьесы. Кое-кто из зрителей вышел на ступени выкурить сигарету. Человек пятнадцать-шестнадцать ушли совсем, явно раздраженные тем, что увидели, и не желающие продлевать эту пытку.
В какой-то момент мне показалось, что один возмущенный зритель нашел меня взглядом со ступеней театра и погрозил мне кулаком.