— Он будет тихим и спокойным старичком, — уверил Коляня.
* * *
Лишившийся Якушкина и пламенных его слов, Кузовкин был в долгих сомнениях, пока ему вдруг не открылось, что истина сложна и что истина — не тот или иной говорун и гений, а процесс. Истина — это череда гениев.
Кузовкин уже не был студентом; превозмогши головные боли и, пусть с запозданием на несколько лет, защитив диплом, он кончил вуз. Теперь Кузовкин был мэнээс, инженер. Технический вуз, как вскоре же выяснилось, дав ему специальность и дав возможность заработать на хлеб, не дал истины — Кузовкин же ее по-прежнему жаждал. Он уже выспрашивал, не знает ли кто адрес Суханцева или Шагиняна.
Кузовкин допускал, что и Суханцев, и Шагинян тоже еще не истина или не вполне истина: истина же придет после. Она появится и возникнет, как возникает нечто совсем новое, что, потрясая, обновляет людей, — потому и Кузовкин, тихий, хотел быть в русле или хотя бы вблизи русла этого долгого человечьего поиска. Он не хотел прозевать. Не хотел упустить.
Среди ночи Кузовкин вдруг сказал, и сказанное было для него самого в ту минуту неожиданным:
— Якушкин честно признавался в своем незнании: не знал он, да и не мог знать, всей истины…
— Как ты можешь так думать о Сергее Степановиче? — зашептала Люся, приподнявшись и опершись локтем о подушку.
Кузовкин мягко и аккуратно успокоил Люсю, но не себя; мыслью потрясенный, он не мог заснуть. Сомнения нарастали. Ночь, казалось, не движется.
Следом пришедшая ночная мысль была из самых пронзительных: а вдруг и те, исцеленные, умерли, как умер Дериглотов? Расселяя по окраинам, знахарь отправил их с глаз долой, Дериглотов же был на виду… Кузовкин вроде бы засыпал, лежал с женой Люсей и спал, а потом он вроде бы встал и пошел в ванную — но не на кухню, куда могла последовать в ночной рубашке встревоженная Люся, зажги он там свет. Именно в ванную пошел он, прихватив свою давнюю секретарскую тетрадку. Сев на табуретик и сделав отвода и обмана ради шумящую струйку воды, Кузовкин одно за одним написал письма, благо в тетрадке фиксировались даты отъезда, а также адреса исцеленных, по которым они выезжали. Кратко и официально, отчасти от имени излечившего их С. С. Якушкина, он просил исцеленных правдиво и по возможности быстро и своей рукой ответить о состоянии здоровья. Кузовкин запросил только раковых, в остальных он мог бы поверить. И они ответили. Не сразу, но ответили все: все четверо были живы, работали, один из них, сибирский, собирался на праздники приехать в Москву к родне и обещал Якушкина навестить. Так и Кузовкин пришел к мысли, что дар угас, но дар был. Это утешило. Было больно, но, во всяком случае, было не обидно и не оскорбительно, потому что Кузовкин верил в старика и потому что в погоне за истиной, пока истина шла бок о бок с Якушкиным, он затратил годы — гору времени. Вскоре же Коляня наткнулся на тихого Кузовкина у врачевателя Суханцева.
Коляня в тот день долго и не без назойливости уговаривал врачевателя выступить перед медиками — Суханцев же отнекивался, хотя и знал, что многим обязан Коляне. В затяжном с ним разговоре, уламывая, Коляня и увидел вдруг Кузовкина. С тетрадкой на коленях Кузовкин, в числе многих, сидел у стены, на стуле, готовый слушать и аккуратно конспектировать, — был перерыв, и теперь уже не он, а его обносили в перерыве желтоватым настоем трав; здесь разносили не в чашках, а в стаканах; у трав был несколько иной запах и вкус.
Коляня подошел к нему с улыбкой, Кузовкин же, смутившийся, сбивчиво заговорил, что вот, мол, пришел послушать Суханцева и что истина — одна: не так уж важен тот или иной врачеватель, не важен, мол, рупор, а важна истина.
— Истина — это конечно, — Коляня улыбался. — Истина дело серьезное.
Осознав потерю дара и не найдя, куда же пристроить и приткнуть свою великую любовь к людям, Якушкин на миг растерялся. Он стал брыкаться, сопротивляясь естественному ходу своей судьбы. На время, короткое правда, в нем обнаружилась и обнажилась самая обычная человечья требуха. Обнаружилось и тщеславие, которое он так клеймил. Коляня только похмыкивал, провожая старика к метро.
Так и было: на перекрестке Коляня придерживал слепо шагающего старика под локоть, Якушкин же без умолку говорил о своей идее, подчеркивая, что это, мол, моя идея.
Лечить разучившийся, но не разучившийся говорить, старик бубнил, что его идея должна быть незамедлительно внедрена в душу и в сознание людей. Людей, мол, надо убедить — вот задача!.. Он говорил Коляне те самые слова, какие когда-то говорил ему Коляня. Это было как зеркальное отражение, и теперь Коляня снисходительно молчал и не слушал, как когда-то молчал и не слушал Коляню старый знахарь.
— …моя идея может выйти в мир — например, через отделение в больнице, пусть небольшое. Я расскажу врачам все, что я знаю, — верно?
Коляня кивнул. Коляня изобразил интерес.
— Так, — продолжал Якушкин, — через совсем даже небольшое отделение. Потом — отделение в столичной больнице. Потом — могут заинтересоваться в онкологическом институте.
Слыша со стороны, Коляня мог теперь оценить всю упоительность давних своих замыслов. Они подошли к метро. Встали.
Бурля и исходя запоздалым бредом, старик говорил и знай почесывал свой шрам. Теперь было другое кино, тоже знакомое: старик спасал любимую дочурку министра. Дочурка министра была, конечно, при смерти, и машины, черные, лакированные, полосовали туда и сюда огромный город в розысках врачевателя. У постели больной было тихо. Маленькая девочка уже прощалась с отцом и с мамой, а также с соседскими детками, с которыми дружна, — Якушкина же искали, и искали, и вновь искали. Умирающая говорила последние трогательные слова о любимой своей кошке и о попугайчике, привезенном ей из Африки, и мать (жена министра, но, в сущности, простая добрая женщина) кивала доченьке, роняя слезы, обещая кошку кормить и попугайчика тоже. Тут-то взмыленные и запыленные «Чайки» как раз отыскивали, находили, нашли!.. и вот уже везли к бедной девочке Якушкина. Далее, опять же с уточненными подробностями, шла благодарность врачу-исцелителю. Сначала ему отдавали в полное его распоряжение отделение в районной больнице, небольшое, но с честным, трудолюбивым персоналом…
— Тоже отличный план, — одобрил Коляня.
— У меня их десятки!..
Якушкин, в словах захлебываясь, продолжил череду, а затем поток триумфальных исцелений, переезжая теперь в лакированной машине из клиники в клинику; размеры же клиник все укрупнялись. (Он вновь как-то упустил из виду, что исцелять не умеет.) Когда знахарю стали отдавать целые города с сотней больниц «в полное использование и безо всяких ограничений» и как раз перед следующим моментом и взлетом, когда в его руки попадут союзная республика Грузия, а также Таджикистан, а также небольшие страны, типа Бельгии и Англии, — Коляня с ним попрощался. Старика жалея, Коляня разочаровывать не спешил:
— До свидания, Сергей Степанович. Тема интереснейшая — мы поговорим еще не однажды.
— Погоди же! Послушай еще.
И — взревновал.
Конечно, он, Якушкин, необразованный, и все эти Суханцевы и Шагиняны, сравнительно с ним, умно и красиво говорят, однако есть ли за душой у Суханцева или у Шагиняна исцеленные, есть, вероятно, но такие ли исцеленные, и знают ли они, умники, как и каким сердцем такое делается?.. Ревность выедала нутро Якушкина. Исхитрившись, он вызнал у Коляни адрес. Заглазно он почему-то больше других невзлюбил Шагиняна, может быть, за его «три койки», а может быть, и нет: в нелюбви тоже не выбирают. Переволновавшийся, он, однако, увидел, в адреса заглянув, что Суханцев живет по расстоянию много ближе, — и пошел к нему тут же, не в силах терпеть. Это и впрямь было недалеко.
В обычном доме и в обычной нынешней квартире вокруг Суханцева сидело в тот вечер человек пятнадцать-двадцать, слишком уж напоминая тех людей и то время, когда собирались вокруг Якушкина. Суханцев, человек с образованием, галиматьи, конечно, не нес: скромная, цепкая речь. Однако говорил он именно о жизни сдержанной и неалчной как о страже на пути заболеваний, заодно же о своем методе лечения, вкрапливая, — такой вот он и был, в сером пиджаке, скромный, автор многих статей, отринувший эти статьи, микробиолог в прошлом, отринувший прошлое. Якушкин, втиснувшийся меж кем-то и кем-то, сел. И не только в жалкой и ревнивой якушкинской минуте таился срыв — Якушкин был потрясен. Он слушал бывшего микробиолога и не верил своим ушам. Он сидел окаменев: у Суханцева было то самое.
Люди слушали: в отличие от Якушкина, Суханцев говорил негромким интеллигентным голосом, он был иной пророк, не гневный — лирический. Сказал он и о любви, которая именно для защиты дана и присуща человеку — как рога оленю. Сказал и о Сократе, об умении грека сомневаться в общеизвестном. Суханцев говорил два часа, закончив мысль тем, чем и начинал: «…В здоровом теле здоровый дух — знают все. Почему же не все знают, что в больном, нездоровом теле — нездоровая душевная жизнь», — и стоял в скромном сером пиджаке, весь истинно скромный и сдержанный, теперь, мол, вопросы. Спрашивая, люди записывали. Спрашивали о прописях того или иного зелья. О травах. О методе самолечения.