И Тамара эта Ивановна — можешь представить, Лиза? — становится деловой и деятельной, как американка из Соединенных Штатов Америки. (В жизни не встречал ни одной американки.) Без десяти одиннадцать по местному она дозванивается куда надо и выясняет местонахождение моей суммы. «Не перевели, не успели!» — ликую я, слушая ее разговор и ее указания хабаровскому бухгалтеру. О, Сережа и Катя! Хорошие вы, однако, ребята! Было вам по семнадцать, когда отправил я вас в путь-дорогу, соединив, как захотел, любовь и верность, — ныне вам должно быть по двадцать семь, вы иные в иной стране, где уже не встречаются такие безгрешные души… а все еще, гляди-ка, сохранились в чьей-то памяти. Спасибо вам, Сережа и Катя, выручаете своего гнусного автора!
— Вот, Юрий Дмитриевич. Идите с этой бумажкой в кассу, а я туда позвоню, — улыбается мне, все уладив, усатенькая, тучненькая, в общем-то хорошенькая Тамара Ивановна.
Я ее душевно благодарю и прошу передать привет дочери («тоже усатенькая»?). Мы расстаемся хорошими товарищами, верными, надежными. Лаврушинский переулок, Лиза, это все-таки не улица Газгольдерная!
С деньгами в кармане (какими-никакими) человек себя чувствует лучше, чем без всяких денег, я так считаю. Пачку десятирублевок, а именно — тысячу в банковской упаковке — я прячу на дно сумки, маскируя рукописью из «Пенты» и стараясь о ней забыть. Нет ее, нет! Вот в кармане деньги есть, а тех нет, понял, Теодоров? Не было их и нет, понял? Не смей к ним прикасаться, руки оторву! Докажи себе, что нелишен силы воли, трезвого расчета и осторожности. Можешь? Да, можешь.
Молодец!
Пешком, чтобы сэкономить, я направляюсь в гостиницу, хотя это не очень близкий путь. День ясный, умеренно жаркий, но летняя благость не разглаживает суровые морщины на лицах москвичей. Тороплива и озабоченна их походка. Бегут, бегут — куда и зачем неведомо, но ясно, что остановиться и задуматься не могут, — по замкнутому кругу движутся, как по Садовому кольцу. Пропадающая столица, разлагающаяся держава… горько и страшно это осознавать. Ничем не могу помочь.
Лишь не мешаю, не хнычу, не прошу льгот, не мародерствую, не отягощаю своими заботами, — сам по себе и сам себе ответчик. Этого мало — понимаю, но лучше уж так, чем сучить кулаками и размахивать палицами в неосознанной ярости. Свободное дыхание — благо. Оно может спасти и увековечить, а желудок, поглощающий и извергающий, никогда. Привет, мальчуган! Тебе повезло, что ты не знаешь мути моего детства, что красный галстук не сдавливает тебе шею, как удавка, и четыре стороны света открыты, и обдувает их земной интернациональный ветер, а сладости и румяные яблоки — Бог с ними, обойдешься! Не тот праздник, когда ломятся столы и вселенский жор заливает щеки жиром, — он преходящ, он памятен лишь изжогой и отрыжкой — а свободная речь на вольную тему и светлое братство его украшает и длит вечно. Твой отец, мальчуган, еще не понимает этого: пожалей его и образумь. Я с тобой, если не прогонишь, но вскоре уступлю место, освобожу занятый объем пространства для следующего, кто сумеет больше! Так надо.
— Да, вы правильно идете, девушка. Прямо, затем налево — там как раз музей изобразительных искусств. Счастливо!
Там стоит обнаженный мраморный Давид. Девушке он понравится.
А мне нравится этот пивной бар в ДЖ, то бишь в Доме журналиста. Как я сюда попал? А так вот: шел по Тверскому бульвару и завернул по старой памяти. Контролерша на входе зазевалась, и я беспрепятственно проник и пью преспокойно свежее пиво за длинным столом, хрустя черными сухариками и приглядываясь к окружающим. Спокоен, сдержан, миролюбив — из многочисленных Теодоровых самый лучший вариант. Откуда мне знать, что уже скапливаются, нагнетаются, как рать в чистом поле, злые, недружественные мне силы? В объяснении милиции, которое заставят меня написать, я отображу как надобно — протокольно и неудобочитаемо — сущность инцидента, которого сущность в том, что, в сущности, произошло несовпадение точек зрения, разнобой в понимании реалий действительности, приведшие к спонтанной драке.
«А что именно не поделили?» — спросят меня, неудовлетворенные краткостью и сдержанностью моих показаний, их туманностью и некой зашифрованностью, но я лишь пожму плечами: не скажешь ведь «одну шестую часть суши», а именно ее-то и не поделили эти молодцеватые, разгоряченные уже ребята в количестве четырех, подсевшие за мой стол, где я попивал себе пивко и почитывал газету «Известия» — спокойный, сдержанный и миролюбивый. Однако же вскоре газету отложил в сторону, потому что одно дело читать о событиях, а совсем другое — слушать очевидца их, черноволосого, смуглолицего малого, которого они называли Перс. Перс этот со жгучими глазами явился сюда, как всякий бы понял, прямиком из Карабаха — и модная рубашка с иноземными клеймами в свисте пуль, пронизывающих его рассказ, могла сойти за гимнастерку, а пил он жадно и взахлеб, как на пересохшем поле боя… Еще один был черноволос и смуглолиц, а двое — бледнолицые, с московской пропиской в каждом своем слове и жесте. Представители новой вольной прессы, они не воспитаны, как я, суровой нянюшкой-цензурой — и с жадным интересом я слушаю их вольные речи о сильных мира сего, достойные в мое время урановых рудников…
Из-под полы появилась водка, и один из бледнолицых, разливая по кружкам, отнесся ко мне: «Будете?» Я отрицательно покачал головой, ибо не хотел, но тут же сообразил, что это невежливо и недружественно, и кивнул головой положительно. Интересно же! Любопытно же поговорить со своим братом журналистом! В смеси с пивом и с утренним Сониным угощением водочный удар был сильным и эффективным, и моя горячая речь влилась легко и естественно в политическую дискуссию за круглым — нет, прямоугольным — столом. «Повторим?» — предложил бледнолицый, нервный Витек всей компании, и четверка моих новых знакомых начала сбрасываться. Но я не позволил. «Теперь я угощаю, ребята», — так я сказал. Деньги приняли. Оперативный Сашок, недавний выпускник МГУ (не знаком ли он тебе, Лиза?) исчез и тут же возвратился позвякивая. Земля кровоточащая Карабаха, за нее пили, за уничтожение горя и плача!
«Кто начал драку?» — спросят меня. А кто начал драку ТАМ? — хочу я спросить в ответ. Объясните мне — Теодоров не понимает! — как и каким образом братание превращается вдруг, как в страшной сказке про оборотней, в злобство и невменяемость? Ужели и народы залили также глаза, как Перс и Ашот, как Витек и Сашок, и остервенелая водка лишила их ума и зрячести? Недоброе слово вылетело — чье? Кто кого обвинил в коварстве и двуличности? чья кровь бешено взыграла? Я пытался разнять, утихомирить, но куда там! Чей-то сильный удар меня отбросил и ослепил… стол пошатнулся… кружки полетели на пол… завизжала буфетчица… и вот уже бледнолицый Сашок лежит на полу, и вот уже все мы, загнанные в какой-то пустой кабинет, даем показания здешней милиции. Костя Киселев из Долгопрудного, ты не одинок!
«Сумка!» — пронзает Теодорова мысль, едва он выходит из кабинета, отпущенный на волю.
Я кидаюсь вниз, в пивной бар. На том стуле, где висела моя драгоценная сумка, ее нет.
— Слушайте, — подхожу я к стойке. — Моя сумка. Она у вас?
— Какая еще сумка! — визжит рыжая буфетчица. — Вы мне за кружки разбитые заплатите!
— За кружки я заплачу. А где сумка?
— Валя! — кричит буфетчица своей помощнице. — Ты сумку тут не видела?
Валя в грязном, посудомоечном халате появляется в дверях.
— Не, — говорит она. — Ничего не видала. Пустые бутылки взяла, а сумку не видала, — честно объясняет Валя.
— Люди! — обращаюсь я, как оратор, ко всем сидящим и пьющим в зале.
— Кто-нибудь сумку тут не подбирал? Верните за щедрое вознаграждение.
Мой призыв оценивают хорошим, веселым смехом. Та-ак, Теодоров, та-ак!
— Пива налейте, — говорю я буфетчице.
— Ничего не налью! Идите отсюда! Хватит с вас! — гонит она меня, как деклассированного элемента.
Та-ак, Теодоров, та-ак! Что будем делать? Приглашать милицию и устраивать обыск в подсобках этого буфета? ворваться туда самому? Встать на входных дверях Дома и контролировать проходящих? Глупы и бессмысленны, товарищ, всякие сыскные меры! Попрощаться надо с рукописью романа, который будет, надо думать, выкинут в ближайшую урну, и с прекрасной пачкой десятирублевок! И возблагодарить надо провидение, что голова моя не разбита пивной кружкой, что остаток денег и паспорт с путевкой в Малеевку все-таки при мне… спасибо, спасибо!
Злой, мрачный, усталый, словно чужую кровь пролил, выхожу я из Дома журналиста.
Теперь, душа моя Лиза, я хочу покаяться. Изволь выслушать и прошу: отпусти грехи. А не отпустишь, я сделаю это сам, ибо вина моя тяжка, неподъемна, и носить ее при себе не хватает у Теодорова сил. Знаешь ли ты свою сестру Вареньку, абитуриентку Варю Семенову? Не спеши говорить: «Конечно, знаю! что за идиотский вопрос?» Да, конечно, ты ее знаешь, свою родную сестру, и по-сестрински ее любишь. Понимаю, ее нельзя не любить, эту певучую умницу, эту тонкую, гибкую, как змейка, семнадцатилетнюю… прелестницу. Бог одарил ее щедро. Вы вместе росли, вы…