Зачем нам сейчас надевать белые халаты, это ведь теперь не имеет никакого значения, но мы все равно надеваем их, ведь мы поступали так ежедневно в течение четырех недель, мы ловко справляемся со своей задачей и сейчас, так и не поняв, зачем эти халаты нужны, они используются в качестве маскировки, чтобы, входя туда, ты мог справиться с собой, для чего-то еще они, такие несерьезные, вряд ли могли бы сгодиться.
Мы, как всегда, позвонили, хотя все знали о нашем приходе, они ведь просили нас об этом по телефону, мы должны прийти, хотя никто нам этого не говорил, все, что они сказали, было: состояние вашей матери резко ухудшилось, вы придете? Вам решать, но вы можете навестить ее в любое время, и тут мы поняли, что она умирает, иначе нам бы не разрешили прийти, только в определенные часы, днем с трех до семи, и это понятно, нельзя же бесконечно сидеть там на складных стульчиках, медсестры должны выполнять свою работу, появляются и экстренные больные, которых на грохочущих каталках мчат два санитара, тогда нельзя подолгу сидеть у кровати матери и держать ее за руку, но в этот раз нам всё позволили, сразу открыли дверь, и откуда-то из глубины послышался вопрос, всё ли мы уже знаем. Вот мы и узнали всё. Мы быстро переглядываемся и вновь смущенно отворачиваемся, выглядит так, будто мы держимся за руки, как братик с сестричкой, и у него халат с манжетами на запястьях, и я смотрю на свои рукава — у меня тоже, вот мы всё и узнали.
Так я и знала, говорю брату, это правда и неправда, хотя я этого и ожидала, но точно не знала и думаю: что же делать, у меня нет опыта, я не знаю, что надо делать, и брат не знает тоже. Мы вместе заходим внутрь, почти рука об руку, хотим попасть в мамину палату, но там ее уже нет, медсестра кивает нам и приносит свои соболезнования, спрашивает, нужен ли священник, и говорит, что наша мама в траурном зале. Это отдельное помещение, где медицинская техника прикрыта темно-синей тканью, они поставили свечку, большего и нельзя было желать, нет, нам не нужен священник, или нужен, как ты думаешь? Мы оба толкаемся, подходя к кровати, словно это важно, кто будет первым, тут возвращается медсестра с маминой сумочкой, обручальным кольцом и скромными маленькими наручными часами, я положу их сюда, и если вам нужна помощь... Спасибо. Нам нужна помощь, нам нужна мама, чтобы она нам помогла, что она всегда и делала, а если этого было недостаточно, мы выходили из себя, на самом-то деле она этого не делала или недостаточно делала, или нам иногда этого не хватало и хотелось, чтобы она делала это чаще — кто, по сути, был моей опорой и кто является ею сейчас, может, брат, или все же мама, я смотрю и вижу, как она лежит там, и больше не знаю ответа на этот вопрос, я уже забыла его, так же, как и все остальное, так же, как и мама все забыла на смертном одре, в этом траурном зале, в подвале, который вовсе и не подвал.
Священник нужен, мне нужна литургия, когда будут похороны, мне нужен ангел. Без Бога можно обойтись, а без ангела нет, говорю я пастору, который обсуждает со мной богослужение, конечно, он может провести нам литургию, собственно, для этого его здесь и держат, и он говорит: из слов порой слагается путь. Какой еще путь и какие слова, из слов, говорю я, по-моему, редко слагается путь, слова преграждают пути, понимаете, вот какое у меня складывается впечатление.
Зачем вы так говорите, спрашивает он. Вероятно, ему непонятно, зачем я в таком случае вообще прошу провести богослужение, которое в нашей церкви прежде всего состоит из слов, или он недоумевает, почему я так настроена против слов, или говорит это только для поддержания разговора. Его крупное тело напряжено, несмотря на свой вес, он сидит на краешке стула, упираясь руками в колени, словно намеревается резко подняться. Его длинные волосы растрепались, и выглядит он изможденным, как будто ему тоже требуется помощь. Слова, говорю я, так никчемны, мне нужен ангел. Я произношу это полушутливо, тоном маленькой девочки, которая привыкла получать то, что хочет, в том числе и ангела, который молча взирает на меня и, я уверена, знает меня, мне не нужно ничего говорить, он знает меня даже дольше, чем моя мама, но это не шутка, я серьезно, у меня есть на это право.
Пастор молчит, едва ли он может пообещать мне ангела, он может только пообещать поговорить об этом со мной, из слов, как он считает, слагается путь, не смешите меня. Здесь нет ничего смешного, но он что, верит, будто бы Христос говорил в Гефсиманском саду или на кресте? Есть такое выражение: ему предоставляется последнее слово, но я в это не верю, мне кажется, в конце все слова высыхают, так же и моя мама в последнее время почти совсем не говорила. Я думаю, у этого пастора нет ангела, он уже двадцать лет работает приходским священником в этой части города и, должно быть, устал, но устать больше меня он не мог, я так устала, что не смогу дойти до трамвая, когда наш печальный разговор окончится, я также не смогу скорбеть, мне больше не грустно, мы разделили обязанности. Плача, мой брат вернулся в дом нашей матери, а я поехала к священнику, хотя были и другие важные дела, например, мы должны позвонить организатору похорон и все обсудить и подписать, но я поехала к священнику, а он домой, и так мы разделили наше горе, сейчас его очередь, он берет на себя мою долю, а я сижу в замшевом кресле, в офисе общины, и хочу ангела. Но это скоро пройдет.
Я ничего не хочу.
Я сижу, уставившись на пастора, который обеспокоенно и немного взволнованно оглядывается, ожидая, пока мы снова сможем заговорить. Сил хватит только на то, чтобы отметить даты в календаре, усталость поднимается в моем теле, она заполняет всю грудную клетку, а теперь и горло и давит оттуда на мое лицо, я больше не могу пошевелить языком, глаза закатываются, а веки тяжелеют. Я медленно поднимаюсь и делаю два маленьких уверенных шага по направлению к пастору, который все еще сидит и смотрит на меня снизу вверх: если я могу что-то для вас сделать...
Нет, отвечаю я, спасибо, что со мной, я говорю медленно, как паралитик, но он все же понимает, кивает и подталкивает меня к выходу, потому что иначе я так и осталась бы стоять на его шерстяном ковре, который напоминает мне о ковре в маминой комнате и о грязных овцах в Шотландии, когда мы, мама и я, там путешествовали, овцы паслись на мокрых лугах, утопая по брюхо, а комары тучами роились над землей и кусали маму везде, где ее кожа была не прикрыта одеждой. Будем на связи, говорит он и закрывает дверь офиса общины, не потому, что хочет от меня отделаться, просто у него много дел, и он, должно быть, думает, что у меня тоже много дел, и он прав.
Но я не могу идти. Я прислоняюсь к стене. Липы у церкви цветут так буйно, что воздух напоен ароматом меда, движение в час пик, словно шум прибоя, который то нарастает, то стихает, я могла бы ненадолго присесть и закрыть глаза, но ноги не сгибаются, у меня больше нет коленей. Я иду вдоль лип на онемевших ногах и чувствую, как кости поворачиваются в тазобедренном суставе туда-сюда, будто пластмассовые.
Свеча у постели моей мамы не горит, я просто заметила это, когда мы зашли, и никто ее не зажег, мама лежит здесь в своей белой больничной рубашке совсем без свечи, и это возмутительно, нет, даже хуже, это немыслимо. Невыносимо, говорю я, и брат кивает, мне не нужно объяснять, он сразу понимает, что имеется в виду, кладет ладонь на мамину руку и остается дежурить, пока я иду к медсестрам, но в ординаторской никого нет. Не понимаю, где они шатаются, экстренных больных нет, поэтому их отсутствие ничем не оправдано, но речь сейчас не об этом, а о свече, которая уже давно должна была гореть. Я стучу в дверь, хотя там никого нет, не орать же мне во все горло, вот я и продолжаю стучать и, когда все равно никто не приходит, дважды сильно ударяю в дверь, такое нельзя не услышать. Но медсестра, которая наконец приходит, ничего не говорит, не ругается, возможно, это та же девушка, которой я показывала мамину фотографию, она вопросительно смотрит на меня, а я забыла, зачем пришла. Я опускаю глаза и смотрю на линолеум на полу, с древесными узорами, и тут мне приходит в голову: у вас, случайно, нет спичек. Она сразу лезет в карман халата и достает оттуда зажигалку, я подозревала, что она ходила курить, а теперь вижу и пачку сигарет, выступающую из-под ткани, не думала, что вам это разрешено, говорю я вдруг и вытираю лоб, у меня такое влажное лицо, словно я его дождю подставляла. Медсестра молча протягивает мне зажигалку, мы зажигаем свечу в траурном зале и убавляем свет, но, когда мы с братом уже собираемся сесть рядом с мамой, я снова вскакиваю. Нет гладкого черного камня, который лежал на ее тумбочке дома, а потом и здесь на маленьком столике у кровати, я точно знаю, это бросилось мне в глаза, потому что все, что не белое, заметно в белой комнате: ее часы, которые с нее сняли, так как она больше не различала времени, и книга, которую она больше не могла читать, и этот камень, мне нужно его найти. Я чувствую, что веду себя странновато, сначала спички, потом камень но он необходим мне немедленно, они ведь могут и выбросить его, как выбрасывают все ненужное, зачем им хранить какой-то черный камень. Мама хранила его пятьдесят лет, она привезла этот камень с пляжа маленького греческого островка, куда мои родители отправились в первое романтическое путешествие, всего один паром в день, купались, они нашли там хороших друзей, мне нужно им позвонить, так же как и всем старым друзьям мамы и моего давно умершего отца, правда, у меня нет номеров, я даже еще не бралась за то, что надо сделать, но без камня я не могу начать.