— Выкладывай негативы, — прохрипел Хёцлер.
— Завтра принесет, — уточнил его зять.
— Я охотно отдам их сию минуту, только скажите, что вы посмеялись надо мной, что вы в шутку говорили об этой чудовищной свадьбе. Это шутка? Да? Ведь вы просто потешались надо мной, правда?
— Мы все сказали. До завтра можешь подумать, — отрезал Лубитс, а Виндишрайтер добавил:
— Ведь мы о тебе заботимся, Раймунд.
— Другого выхода нет, — пояснил Хёцлер.
Царевич заворчал. Тщетно молил Вацурак гостей остаться хоть на полчасика, напрасно предлагал им шнапс. Не подав руки, они удалились. Вот хлопнула за ними входная дверь, и все. Конец четвертого действия, герой гибнет, пятый акт сулит ему лишь бесповоротный конец.
Упав на вращающийся стул, Вацурак расхохотался. Это был хохот отчаяния. И все из-за фотографий! Недолго же продолжалась борьба с Кальтенхофеном, решающий бой проигран. Что же теперь? Уехать, начать все сначала, отыскать еще одного Хекмайера? Такого уже не найти. Да и зачем?
Зачем? Мне под шестьдесят, я стар и измучен. Вот он, результат моего бегства в провинцию: тридцать лет прозябания, недостойных унижений, а в итоге после первого же бунта — этот вечер.
Меня хотят лишить даже моего одиночества. С изощренной жестокостью мне подсовывают беременную девчонку! Я и она! Какая чудовищная карикатура!
Так что же мне делать, вы, рожи, служившие мне мишенью? Коварно и самодовольно смотрите вы на меня. Этой минуты вы ждали долгие годы. Я слышу, как вы шушукаетесь, торжествуя победу. Что ж, ваша взяла. Ловушка захлопнулась. С Раймундом Вацураком покончено.
Что же мне делать, Фреди?
В зимней ночи шумел Рехнищ, как всегда неуемно и громко.
Фриц Хабек. Мэтр Вийон и граф[40]
Когда в 1462 году поэт Вийон был выслан из Парижа, он решил повернуть на Запад и сделал это по той простой причине, что ему захотелось увидеть море. Он пустился в путь не спеша, со спокойствием человека, которому нечего больше желать и который познал все, кроме смерти и собственной души. Он был твердо убежден, что мудрому человеку ничто так не может дать мира, как сознание загубленной жизни. «Познавать это — привилегия разума, — размышлял он, — и для умных все проясняется раньше, чем для ослепленных. Кому бог дает здравомыслие, того он рано лишает желаний». И так как, помимо этого, он знал, что здравомыслие — плохой товар, он нес людям слово и получал за это мзду от человечества, которое издавна привыкло давать за слова самую высокую цену. Деньги же были нужны ему, чтобы жить.
У Нанта он достиг устья Луары, направился дальше к Геранду и Ванну и вышел недалеко от Редона к хорошо укрепленному замку. Замок стоял на берегу озера и служил постоянной резиденцией графу Арраньолю.
Графа, как это, наверно, бывает обычно со всеми великими мира сего, больше боялись, чем уважали, и Вийону уже приходилось слышать много недобрых россказней о жестокости этого господина. Поэтому его не очень удивило, что, как только вдали показались мощные зубчатые стены, его тотчас схватили двое стражей и, связав веревками, поволокли к замку. Ночь, проведенная в сыром подземелье, не слишком его освежила; оставалось лишь проклинать судьбу, которая всегда так любезно демонстрировала ему власть сильных мира. Но так как ему не впервой было обживать тюремные покои, он решил извлечь пользу из случившегося и сочинил стихи заплесневелому хлебу — занятие, которое хоть и не насыщает, но зато успокаивает. А есть ли на свете что-либо более важное, чем спокойствие?
«Мудрец терпелив, — сказал он себе. — Тот, кто хочет жить, должен уметь ждать. А кто не ждет, того пожирает жизнь». Как и все мудрецы, он был, конечно, прав, потому что быть правым — единственное преимущество мудреца, и преимущество по большей части печальное. На следующее утро положение прояснилось. Вийона привели к графу, и он узнал, что его считают лазутчиком короля Людовика. Людовик стоял в это время со своим небольшим войском у границ Бретани и намеревался урезать в правах герцога Бургундского, чтобы присвоить эти права себе. Герцог же, как и все, кто чем-нибудь владеет, отнюдь не выказывал склонности отдать свое имущество другому, и благородные вассалы поддерживали его в этом упорстве.
Граф Арраньоль был толстым, предрасположенным к апоплексии человеком лет пятидесяти. Он восседал на резком деревянном кресле, укрыв ноги в длинных, плохо натянутых рейтузах шкурками кошек, и мрачно смотрел на Вийона из-под седых лохматых бровей.
— Кто ты? — кратко спросил он. Низкий звук его голоса позволял судить о бесчисленных кубках вина, опустошенных графом за его богатую удовольствиями жизнь.
Вийон меланхолично подумал о проторенной дорожке, которая ведет от наслаждения к кошачьим шкуркам, и назвал свое имя.
— Я слышал о тебе, — сказал граф далеко не благосклонно.
Вийона не смутил его тон. Он охотно обходился без милости власть имущих, ибо был осторожен.
— А я о тебе — нет, — объявил он миролюбиво.
— Как ты смеешь обращаться ко мне на «ты»? — вскричал граф.
— Как ты смеешь обращаться на «ты» ко мне? — повторил Вийон и внимательно оглядел шкурки кошек. Он думал о том, что страдающий полнокровием Арраньоль женился на двадцатилетней, и ему было жаль молодую женщину, холодные ночи которой отнюдь не могли согреть кошачьи шкурки.
— Я прикажу снова бросить тебя в подземелье, — задохнулся граф.
— Что ж, мне не привыкать к этому — как и всем тем, кто говорит, что думает.
На минуту в зале воцарилось молчание. Граф настороженно рассматривал пленника своими часто моргавшими глазами. Вийон спокойно обернулся и обнаружил жирного монаха, который сидел сзади у простого стола и царапал пером по пергаменту. Одинокий луч весеннего солнца проник сквозь узкие окна, соскользнул на закоптелый переплет готического стрельчатого свода и весело заиграл на тонзуре занятого писанием прислужника божьего.
Вийон обрадовался лучу. Он научился радоваться мелочам, потому что крупные радости он упустил.
— Чего ты хочешь? — спросил граф.
— Мира.
— Зачем же вам тогда войско? — спросил граф насмешливо, уверенный, что перед ним королевский советник.
— Мне оно ни к чему. Нам, маленьким людям, нужны для мира лишь мы сами. К сожалению, мы не принадлежим себе. Потому что принадлежим вам… Но великим нужно для мира войско. Каждый великий человек, жаждавший мира, начинал с того, что создавал войско. И у тебя тоже есть стрелки.
— Было бы слишком просто для Людовика, если бы у меня их не было.
— Еще проще было бы для нас всех, если бы вы оба их не имели.
Граф посмотрел на него и задумался.
— Чьи интересы вы представляете? Англичан?
— Если мне будет позволено, я бы охотно представлял свои собственные интересы.
— Вы — никто.
Мэтр Вийон кивнул.
— Никто. Лишь человек. И все же мешок, полный крови, которую можно высосать. Или горстка пыли с бессмертной душой в придачу. Много пыли — это уже поле, поле нашего народа, и на нем все вы хотите взращивать свою пшеницу.
— Я мог бы дать вам двадцать золотых дукатов…
— Так дайте!
Граф хлопнул ладонью по ручке кресла, сбросил кошачьи шкурки и вскочил. Он подошел вплотную к Вийону и посмотрел ему в глаза. Его лицо стало иссиня-красным, только щетина белела на оплывших щеках. От него несло запахом жареной дичи и вина, и Вийон печально вспомнил о заплесневелом хлебе в подземелье. Мудрость в конце концов была не чем иным, как отсутствием надежды, а индейка — фактом и старое вино — откровением. Он вздохнул.
— Вы ловко рассуждаете о великих, потому что сами вы ничтожны, — сказал граф. — Вы клевещете на существующий порядок. Бог свидетель, я не фарисей, но и не вымогатель. Я владею тем, чем владею, и хотел бы владеть им и дальше. Но я служу самому себе, и никому больше. Что вы за жалкие создания, если служите и в то же время предаете своего господина? Двадцать золотых дукатов, и вы переходите на сторону врага! Почему нас, великих людей, всегда окружают такие жалкие существа?
— Потому что вы в них нуждаетесь, — ответил Вийон улыбаясь. — Коршуны всегда сидят на падали.
— Ваш Людовик нуждается в вас, потому что вы рождены быть дипломатом. Потому что умеете читать и писать.
— Пожалуй, это, правда, может его заинтересовать.
Граф раздраженно отвернулся, проковылял по залу, посмотрел презрительно на монаха, который все так же спокойно водил пером по пергаменту.
— Заниматься писаниной! — воскликнул он. — Это занятие пристало тем, кто носит юбки или монашьи рясы!
— И все-таки в этом власть, — ответил Вийон, неожиданно став серьезным. — Вы правы. Вы всегда окружены людьми, в которых нуждаетесь, потому что вы хотите брать и всегда должен быть рядом тот, кто дает. Ничто, однако, не опасно так, как зависимость от тех, в ком нуждаешься. Нам, маленьким людям, ничего не надо от вас. Мы недостаточно благородны, чтобы принимать сторону какой-нибудь из враждующих держав. Вы набираете войска и воюете, расплачиваясь нашей кровью. Вы сжигаете наши дома, опустошаете наши нивы, а когда хотите быть особенно милосердными, то говорите, что все это делается для нас. Для Бретани, для Франции, для христианства, для народа — одни только «для», а из них складывается одно большое «против». Вы благородны, как орлы и львы — эти звери с ваших гербов, звери, которые стали владыками в своих царствах, потому что именно они лучше всех способны на разбой. Но лев разрывает свою добычу один, и орел сам вонзает когти в зайца. Только вы, люди, подобные зверям, ищете себе помощников среди ваших же жертв. И только мы, люди, настолько глупы, чтобы быть вашими пособниками. — Он остановился, замолчал на мгновение и посмотрел на графа, который снова медленно шел прямо на него. — Но мы бываем ими не всегда и, может быть, когда-нибудь вообще перестанем валять дурака.