— Видите ли,— кричал он в трубке, — у нас тут с гостиницей накладка, а он в машине сидит, так почему бы ему у вас час времени не скоротать...
— Действительно, — согласился Леня, который тоже был выпивши пропорционально Саше, — о чем разговор!
— Но вы только не удивляйтесь! Он — карлик. Поэтому мы его в кафе и не везем... Знаете, все-та-ки гость...
— Карлик так карлик! Он же не виноват, что он вот именно, хотя бы и карлик...
— Очень рад, что вы нас понимаете. Мы сейчас придем. Мы тут у вас на улице в машине. Сейчас поднимаемся... Живой ногой!
— Ну нормально, нормально, милости просим... нормально... карлик так карлик...
И буквально через минуту звонок в дверь. Леня, роняя стулья, поскакал к входной двери. Распахнул и нос к носу столкнулся с режиссером.
— А где карлик? — спросил Каминский.
— Здесь, — почему-то страшным шепотом произнес режиссер, опуская взгляд куда-то вниз.
Леня скользнул глазами туда, куда падал взгляд режиссера, и отпрянул. Между ним и режиссером стоял карлик. Очень хорошо одетый, в шляпе, но карлик.
— Гутен морген...— растерянно пробормотал Леня и, почему-то согнувшись в три погибели, чтобы быть на уровне гостя, побежал на полусогнутых впереди него. — Плиз, плиз... Вэлком ту ми...
Интеллигентный карлик прошел в мастерскую, длинно прогавкал по-немецки, переводчица застрочила переводом, что герру художнику очень приятно и что он очень рад посетить коллегу...
Немец-карлик взобрался на кресло, угнездился там и, рассматривая рисунки в журналах, стал оживленно говорить об искусстве. Леня, как мог, кивал и поддакивал ему. Постепенно и другие гости собрались вокруг художника и приняли участие хотя бы тем, что слушали герра...
Забытый Саша Шкляринский стоял в образе манекена неподвижно посреди мастерской, и только сквознячок вертел ярлык на тонкой нитке, свисавший у него с рукава: «Москвошвей», 180 р. Но постепенно он стал ощущать сквозь свою нирвану какую-то странную тишину и незнакомую речь. Поморгав глазами, он стал постепенно выходить из состоя ния оцепенения. Разминая затекшую шею, повер нул голову, глянул в сторону, откуда доносилась немецкая речь, и дикий ужас пронзил все его существо. Путаясь в спадающих брюках и размахивая рукавами, как Пьеро, он прогрохотал, роняя стулья, на кухню. Там, раскрывая, как рыба без воды, рот, что-то пытался сказать, но голоса не было, он хватанул стакан водки, совершенно ошалел и рухнул на стоявший в кухне диван.
Утром он долго пил воду из чайника, лил себе на голову и, чуть придя в себя, прохрипел:
— Что было... Бож-же мой... Я вчера допился! Ребята, я вас вчера такими коротенькими видел... Деф-ф-ф-формированными... И все по-немецки: гав, гав...
— Завязывать надо с пьянкой... — согласился Леня Каминский.
— Ленчик, но почему по-немецки... И деформированные?
В то, что это был не горячечный кошмар, он поверил, только когда ему показали фотографию, где он стоял в позе манекена, а на его фоне, подбоченясь, в цилиндре и с бабочкой — карлик с папиросой в небрежно откинутой руке. Но больше Саша манекен не изображал.
Как расшифровывается это слово, я не знал и не знаю, но вот что оно означает, знал и знаю очень хорошо. Горлит — это цензура. Ни одно произведение не могло быть тиражировано, а к этому относилось, например, публичное исполнение песен, если оно не было «залитовано». Так что все или во всяком случае большая часть авторских песен, звучавших с эстрад и магнитофонных лент, становилась нарушением закона. Хотя, скорее всего, закона не существовало, но имелось какое-нибудь распоряжение, постановление, инструкция, а, как известно, у нас инструкция закона выше.
Горлит бдел! И я не могу дать оценку: хорошо это или плохо. Десять лет назад сказал бы — плохо! Сегодня, когда откровенная халтура, в том числе иностранная, и порнуха заполонили экраны телевидения, вытеснили с прилавков художественную литературу, хочется этому видеть какой-то предел на государственном уровне. Тем более что в Горлите, как мне кажется, сидели не дураки! Хотя... дураки такая категория, что встречаются повсюду...
Истерика в журнале «Костер»! Позвонили из Гор-лита, куда отвозили на прочтение готовый к тиражированию очередной номер, сказали, что тираж зарубят, и вызвали почему-то для объяснений не тогдашнего редактора товарища Сахарнова С. В., а главного художника — Беломлинского Михаила не то Исааковича, не то Соломоныча...
Бледный бедный Миша Эммануилович, не то Абрамович полетел на Садовую, не помня себя.
— Все настолько неожиданно... Даже как-то дорога у меня из сознания выпала. Все в мозгу перебираю, что же я мог такого напороть? Опомнился, когда наткнулся на стальной взгляд.
— Это ваша работа?
Я смотрю-смотрю на страницу и никак не могу понять, что ж там такого? Письма пионеров! Рубрика «Наша Родина — СССР!»
— Курилы японцам отдали?
А над рубрикой — марочка 5x5 миллиметров. И там карта Советского Союза.
— Где Курилы?
Начинаю объяснять, козлетоном, про масштаб...
— Политически это недопустимо. Надо как-то исправлять вашу ошибку...
— Это я сейчас, сейчас...
Хватаю авторучку и ставлю точки на месте Курильской гряды: не то клоповые, не то мушиные следы.
— Ну, вот так лучше. И надо четко себе представлять, товарищ, что эта политическая недоработка могла бы быть растиражирована по всей стране... Тем более детям. Они же так могут привыкнуть, чисто зрительно, к утрате территорий... Это недопустимо. Чтобы в единственный и последний раз! Вот так-то, Михаил Самуилович!
Даже воспоминания о Горлите монументальны, как мавзолей или Днепрогэс. Правда, говорят, последний тоже уже не работает. Заилился.
Первая выставка питерского андеграунда... Затем вторая — во Дворце культуры имени Газа. Выстояв километровую очередь, попадаю на вернисаж, где выставлены произведения, прежде мною, воспитанным на передвижниках и французских-то импрессионистов воспринимавшим как нечто очень новое, никогда не виданные.
Новые имена, совершенно новые и мало понятные идеи. Большинство из тех, кто тогда выставлялся, теперь в каталогах современного искусства. Их творчество можно принимать, можно оспаривать, но они уже состоялись, уже вошли в историю мирового искусства. Но это ясно теперь, четверть века спустя. А тогда зритель удивлялся не только полотнам и скульптурам, в первую очередь кипел в нем адреналин от собственной храбрости.
Выставка была глотком свободы! В очереди с хихиканием, за которым явственно сквозил страх, поговаривали, что всех посетителей всесильный тогда КГБ фотографирует скрытой камерой. Не исключаю, что так оно и было. Или, может быть, планировалось, но вряд ли получилось. Те тысячи, что прошли за пять дней по выставке, не уместились бы ни на какой пленке.
У входа в залы на подоконнике сидели ершистые, бородатые, молодые, в общем-то, люди в свитерах и с бирками на груди — «участник выставки», готовые и к идеологическим спорам об искусстве, и к отражению прямого хамства. Один мне сразу приглянулся. Маленький, с шишковатым, как у русских святых на иконах, лысеющим лбом и мусульманскими ушами, торчащими, как ручки от кастрюли, по бокам большой головы.
К нему пристал комсомольского вида так называемый «рабочий паренек»:
— Скажите! Вы художник, если можно так выразиться?
— Вы выразились совершенно правильно. Художник.
— Скажите! Вот тут понавешены, с позволения сказать, картины, может, в них кто-то что-то и понимает, а я ничего не понимаю.
В собственных интеллектуальных способностях «рабочий паренек», как и положено хаму, не сомневался. Спорить с таким было бесполезно. Кроме того, он был заряжен на скандал. Мгновенно вокруг собралась толпа.
— Ну совершенно не понимаю! Другие — может быть, а я — нет! — повторял он с вызовом.
— Это не мудрено, — с достоинством отвечал художник. — Обратите внимание: другие разделись, шапки сняли, а вы в пальто и в галошах прете!
Это было «в десятку». Поэтому, когда в одном из залов с автопортрета на меня глянули пронзительные серые глаза, я сразу запомнил новое для меня имя — Владлен Гаврильчик. Он — вождь целого направления, что именовалось «русские примитивисты». Человек трудной судьбы и, пожалуй, самый старший среди художников андеграунда, бывший суворовец Астраханского суворовского училища, обладатель глобального профессионального, да и общего образования, полученного собственными усилиями. Интересный живописец, экспериментатор, он еще и поэт, и график, и философ, и теоретик андеграунда, и, самое опасное для властей, боец по натуре.
Его боялись, как абсолютно бесстрашного диссидента. Поэтому, когда пропадавшие от невостребованное™ в родном отечестве художники (многие уже очень хорошо известные за рубежом) стали требовать возможности открыто выставлять и открыто продавать свои произведения, Владлен придумал акцию: выставиться прямо на открытом воздухе у Петропавловской крепости. День начала этой акции все время переносился. Художников постоянно таскали в КГБ. Владлен впоследствии рассказывал, не без гордости, что в конце концов ему удалось убедить своих противников, что он полный дебил и законных и логичных методов борьбы с ним не существует. Тогда с ним и стали бороться как с дебилом.