Ознакомительная версия.
— Знаешь, это было здорово. — Горло перехватило, Фрэнк чуть не заплакал, но сдержался. — В смысле, завтрак классный. — Он заморгал. — Наверное, лучший завтрак в моей жизни, правда.
— Спасибо, я рада. Мне тоже понравилось.
Разве теперь можно уйти, ничего не сказав? Они шли к двери, и Фрэнк перебирал варианты: «Я ужасно сожалею о вчерашнем», или «Я очень тебя люблю», или как? Или лучше не рисковать, не начинать все заново? Замявшись, он повернулся к жене, рот его съехал на сторону:
— Значит… я тебе не противен, нет?
Взгляд ее был глубок и серьезен. Казалось, Эйприл рада этому вопросу, словно он один из тех немногих, на которые у нее есть точный ответ.
— Конечно нет. — Придерживая для Фрэнка дверь, она покачала головой. — Удачи.
— Спасибо. Тебе тоже.
Дальше уже было легко: не касаясь Эйприл, Фрэнк медленно пригнулся к ее губам, как поступил бы всякий киногерой.
На ее лице, таком близком, промелькнуло то ли удивление, то ли неуверенность, потом оно смягчилось; Эйприл закрыла глаза, что стало знаком к короткому, но нежному и обоюдно желанному поцелую. Лишь после этого Фрэнк коснулся ее руки. Все-таки Эйприл чертовски привлекательна.
— Ну ладно. — Фрэнк вдруг осип. — Пока.
7
Эйприл Джонсон-Уилер видела удалявшееся мужнино лицо, ощутила, как он пожал ее руку, слышала, что он сказал; улыбнувшись, она ответила:
— Пока.
Потом она стояла на крыльце, от утренней прохлады зябко обхватив себя руками, и смотрела, как муж выезжает на старой громыхающей машине. В профиль она видела его обращенное к заднему стеклу румяное лицо, которое не выражало ничего, кроме простительной спесивости человека, умело подающего машину задом. Эйприл вышла на солнечный пятачок перед навесом и проводила взглядом старый битый «форд», который становился все меньше и меньше. В конце подъездной аллеи солнечный блик на ветровом стекле скрыл водителя. На всякий случай Эйприл помахала рукой, и, когда машина выехала на дорогу, оказалось, что Фрэнк ее видел. Пригнувшись к окошку, он, весь такой нарядный в габардиновом костюме, ослепительно-белой рубашке и темном галстуке, ухмыльнулся, ответил коротким лихим взмахом и скрылся из виду.
Улыбка еще жила на ее лице, когда она вернулась в кухню и сложила тарелки в мойку, полную горячей мыльной воды, и не исчезла, когда взгляд ее упал на салфетку с компьютерной схемой, но лишь расползлась и превратилась в застывшую гримасу; потом горло ее задергалось, и по щекам побежали быстрые ручейки слез.
Чтобы успокоиться, Эйприл отыскала по радио какую-то музыку и, закончив с мытьем посуды, уже пришла в себя. Во рту жил паршивый вкус от бесчисленных сигарет, выкуренных ночью, слегка дрожали руки и сильнее обычного колотилось сердце, но в целом самочувствие было сносным. Правда, она оторопела когда диктор сказал «восемь часов сорок пять минут» — ей-то казалось, уже за полдень. Холодной водой Эйприл ополоснула лицо, сделала несколько глубоких вдохов, чтобы угомонить сердце, и прикурила сигарету, собирая силы для телефонного разговора.
— Милли? Привет. Все в порядке?.. Какой у меня голос?.. А-а… Вообще-то не лучше, потому и звоню… Это ничего, правда? Может, без ночевки, может, Фрэнк вечером их заберет, смотря как все будет… точно пока не скажу… Спасибо огромное, Милли, ты меня выручила… Да нет, ничего серьезного, знаешь, как оно бывает… поцелуй их за меня и скажи, что вечером или завтра кто-нибудь из нас их заберет… Что?.. А, играют во дворе… Не надо, не зови… — Сигарета в пальцах переломилась, Эйприл бросила ее в пепельницу и обеими руками ухватила трубку. — Просто передай им… ну, ты знаешь… поцелуй и скажи, я их люблю… в общем… Пока, Милли. Спасибо.
Едва она положила трубку, как снова расплакалась. От новой сигареты ее затошнило, и она бросилась в ванную, где еще долго давилась сухими позывами, после того как ее вывернуло тем, что удалось впихнуть в себя за завтраком. Потом она снова умылась и почистила зубы, пора было заняться делом.
«Ты хорошо подумала, Эйприл? — спрашивала тетя Клер, подняв толстый, изуродованный артритом палец. — Никогда не берись за дело, пока хорошенько все не обдумаешь, а уж тогда старайся как можешь».
Вначале надо было прибраться, особенно на столе, хранившем следы ее ночных попыток все хорошенько обдумать: полная окурков пепельница и открытая чернильница в окружении хлопьев пепла, кофейная чашка с бурой засохшей гущей. Стоило сесть к столу и включить лампу, как вновь ожило горестное отчаяние предрассветных часов.
Корзина для бумаг была забита скомканными свидетельствами ее неудачных потуг написать письмо. Одно она достала и расправила на столе, но сперва читать не могла и лишь тупо смотрела на убористые ряды черных злых букв, похожих на пришлепнутых комаров. Потом с середины листа проглянули строчки:
…из-за твоего трусливого самообмана насчет «любви», хотя мы оба прекрасно знаем, что между нами не было ничего, кроме презрения, неверия и болезненной зависимости от слабости другого. Вот почему я не могла удержаться от смеха, когда ты сказал о «неспособности любить», вот почему мне невыносимы твои прикосновения, вот почему я больше никогда не поверю твоим мыслям, не говоря уже о словах…
Дочитывать не имело смысла — письмо, как и все другие скомканные, оборванные на полуслове черновики, пропитывала бессильная ненависть; все это надо сжечь.
Лишь к пяти утра — неужели это было всего четыре часа назад? — она оставила попытки сочинить письмо. Тело ломило усталостью, и она, заставив себя выйти из-за стола, долго и неподвижно лежала в теплой ванне, словно пациент на физиопроцедуре. Потом, чувствуя пустоту в голове и невероятный покой, она пошла в спальню за одеждой и там увидела его.
В сером утреннем свете его расхристанный вид — в мятой одежде он лежал навзничь — ошарашил так, словно она обнаружила в постели чужого мужчину. Она присела на кровать и тогда, чувствуя запах перегара и глядя на его красное спящее лицо, начала постигать истинную причину своего потрясения: дело не в том, что она его не любит, а в том, что не может его ненавидеть. Откуда взяться ненависти? Ведь он… он — Фрэнк.
Он всхрапнул, губы его зашевелились, рука ухватила ее пальцы.
— Малыш… Маленькая, не уходи…
— Ш-ш-ш… все хорошо. Все хорошо, Фрэнк. Спи… Вот когда Она все хорошенько обдумала.
И потому в ее ответе «нет» на его вопрос, не противен ли он ей, не было лжи и лицемерия, как не было их в том, чтобы приготовить ему хороший завтрак, сыграть заинтересованность его работой и поцеловать на прощанье. Кстати, поцелуй был вполне правильный — абсолютно невинный, дружеский поцелуй, какой отдаешь парню, с которым познакомилась на вечеринке и который с тобой танцевал, смешил тебя, а потом провожал домой, всю дорогу болтая о себе.
Настоящей ошибкой, ложью и лицемерием было увидеть в нем нечто большее. Все бы ничего, если б позабавиться с ним месяц-другой, но растягивать эту игру на годы! А все потому, что в ее тогдашнем сентиментальном одиночестве ей было удобно верить в то, что говорил именно этот парень, и вознаграждать его собственной удобной ложью, а в результате каждый сказал то, что больше всего хотел услышать другой: «Я тебя люблю» и «Ты самый интересный человек из всех, кого встречала. Это правда. Честно».
Этот путь коварен и ненадежен. Но если ты им пошел, свернуть уже невероятно трудно, и ты говоришь «извини, конечно, ты прав», «тебе виднее» и «ты — самое удивительное и ценное, что есть на свете», после чего все правдивое и честное становится безнадежно далеким и мерцает, точно недостижимый мир изумительных людей. И ты вдруг понимаешь, что твоя жизнь подобна репетициям «Лауреатов» и музицированию Стива Ковика — в ней все тупо серьезно, неряшливо, претенциозно и неправильно: ты говоришь «да», когда хочешь сказать «нет», и «в этом мы должны быть заодно», хотя думаешь совершенно противоположное. А потом ты вдыхаешь бензиновые пары, словно аромат цветов, и впадаешь в любовную горячку под тяжестью неуклюжего, сопящего, краснорожего мужика Шепа Кэмпбелла, который тебе даже не нравится, и ты оказываешься лицом к лицу с абсолютной тьмой, не понимая, кто ты есть.
Но кто еще в том виноват, кроме тебя?
Прибрав на столе и застелив постель Фрэнка чистым бельем, она взяла корзину с бумагами и пошла на задний двор. Осенний день, теплый, но с прохладным ветерком, гонявшим по траве палые листья, напомнил о бесшабашных истоках детства с яблоками, карандашами, новой теплой одеждой и последними деньками перед школой.
Через лужайку она прошла к мусорной бочке и, опростав корзину, чиркнула спичкой. Потом присела на согретый солнцем камень и смотрела, как почти невидимое пламя медленно, а затем все быстрее охватывает бумаги, поднимая маленькие прозрачные волны дрожащего жара. Птичий щебет и шепот деревьев перемешивались с отдаленными криками играющих детей; она прислушалась, но не различила голосов Дженифер или Майкла или маленьких Кэмпбеллов, и вообще было непонятно, из какой части Холма доносятся крики.
Ознакомительная версия.