Статья Горького — об издательской работе, о недобросовестности и пр. в «Правде» и «Известиях» — вызвала шум в писательской среде33. Он справедливо вздул и ГИЗ и ГИХЛ — за безобразную работу, за неграмотных редакторов, за «прорывы» и пр. Но мимоходом он обругал нескольких писателей — так, <за> здорово живешь, походя, — среди них некоторых зря. Обругал, между прочим, и А. Окулова34. На заседании правления Союза он обрушился на Горького с бранью и упреками, говорил о том, что Горький гадил на революцию и т. д.35. Лидин — председательствовал — был в замешательстве и панике. Что делать? Выручил Эфрос, он внес предложение такого характера, что Союз не станет вмешиваться, что Окулов должен подать заявление, написать в газету — словом, что-то в этом роде. Но писательская публика — на стороне Окулова. Странная вещь: писатели Горького не любят, не терпят. О нем со злобой говорит Пришвин. С иронией — Сергеев-Ценский. С завистью и недоброжелательством — остальные. А друзья — кто они?
28/IV, 31. Асеев «двурушничает». Малышкин рассказывает, как в ЦК, во время беседы делегации Союза писателей со Стецким, лишь только упоминалось имя «Нового мира», Асеев неизменно врывался в разговор с недоброжелательными замечаниями. А приходит в редакцию — любезен, просителен, как ни в чем не бывало. Человек с камнем за пазухой.
Вчера, на вечере в «Новом мире», он читал поэму про ОГПУ36. Четко сделанная вещь, даже с блеском, но холодная, головная. Он, очевидно, идет по стопам Маяковского: наступает на горло собственной песне. Внутренне лирик, чуждый пафосу индустриальной революции. Но других путей нет, а хочет быть «всем». После Маяковского — считает себя «первым». Берет себя в руки и заставляет себя делать вещи, которые, по его мысли, «нужны» эпохе. Bыполняет «социальный заказ». Но выходит холодно, без огня.
М. И. Калинин подметил это. Читали стихи Антокольский, Асеев, Кирсанов, Молчанов37 и, последним, Пастернак. Про первых четырех Калинин заявил: не поэзия это, а рифмованная публицистика. Особенно он напал наКирсанова: последний прочитал вступление к поэме «Золотой век». Здесь он, похлопывая по плечу Платона, сверху вниз смотрел на античную культуру, козырял именами софистов, неоплатоников, стоиков и т. д. Вещь поверхностная, сделанная с налету. Калинин заявил ему: «Знания не видно, желания учиться не видно. Послушают такие наши вещи и скажут — „невежды”. Как вы пишете о Платоне? А читали вы Платона? Легкомысленно, поверхностно выходит все это...» Он после того, как уже оделся, стал разговаривать о поэзии. Его обступили кружком. Он заявил: я консерватор. Я считаю поэзией то, что можно петь. А ваши стихи, и вообще последние стихи, — петь нельзя. Это не поэзия. Вот Гейне — поэт. Каждую вещь его можно петь. «Левый марш» Маяковского можно петь. А у нас пишут стихи — от головы, без музыки. В стихе первое дело — музыка. Надо от души, от сердца петь. Раз меня Есенин спросил: поэт я или нет. Я ответил: не поэт, потому что не знаю, что тебя поет народ. Вот напиши так, чтобы народ стал тебя петь, тогда поверю, что ты поэт. Он <Калинин> не понимает современных исканий формы. «Я за старую форму. Вот говорят про нашу музыку: а своей оперы мы не создали. А то, что создали, — дрянь. А старая — слушай, всегда приятно». Эти высказывания задели многих. Когда он сказал Кирсанову: «Прежде такие поэмы писали раз в десять лет. Надо поучиться», — Асеев бросил: «Да, конечно, к шестидесяти годам тогда напишет поэму». Лицо Асеева, когда он слушал Калинина о «публицистичности» прочитанных стихов, стало серым и злым. Он как будто внутренне говорил: «Сволочь, для тебя стараюсь, а ты морду воротишь».
Прекрасен был Пастернак — прочитал тонкие, лирические вещи, малопонятные, но захватившие всех. Есть в них глубочайшее, действительно как музыка, чувство. Даже Калинин, когда его спросили о Пастернаке, ответил: «Ну что ж, о Пастернаке я не говорю. Он лирик». Это значит — Пастернак ему понравился больше. Говорю Вс. Иванову, что думаю написать о новых вещах его «Из записок бригадира Синицына»38. Эти вещи он выполнял по «социальному заказу». На «индустриальные темы». — Отставил свой стиль «Тайного тайных», то есть свою настоящую манеру, и пытался потрафить напостовской критике. Взмолился: не надо писать, ну чего вам! Случай мог бы показаться удивительным, если бы он действительно не боялся привлечь лишнее внимание именно к этим вещам: а вдруг все увидят, что это «подделки», — что в них, внутри, сквозь материал социалистического строительства, — проглядывает все тот же Иванов из «Тайного тайных». — Боится потерять «командную высоту».
Один из писателей задал вопрос Калинину: «А как вы находите Пастернака?» Калинин ответил: «У него большое достоинство: он пишет кратко».
2/V, 31. Пастернак «ушел» от жены, — к жене «друга», музыканта Нейгауза. Во время отъезда Нейгауза — он просто сошелся с нею. Вернулся муж — и принял это как должное. Повторяется, кажется, история Бриков с Маяковским: брак втроем. Женя Пастернак страдает, Борис также. Возникли странные отношения: он то возвращается к жене, то опять уходит. Отправляет ее с сынишкой за границу и хочет быть вместе с ними. Рассказывает ей все, что происходит между ним и любовницей, вплоть, вероятно, до интимностей. Звонит ей как-то по телефону от Нейгаузов и сообщает: мы сидим, Нейгауз играет, нам хорошо и грустно, вспоминаем тебя. Хочет с ней делиться своими «душевными» сомнениями, но целует ту. Женя резонно заметила ему: «С той ты живешь как с женой, а от меня хочешь одну „душу”. Мне этого мало». Он разрывается между ними и сам, очевидно, не знает, как быть. Нейгауз приходит к ней иногда в гости и утешает. Все дико, изломанно, неврастенично. Борис, думая, что я его осуждаю за разрыв с Женей, стал отдаляться. При встрече глядит в сторону. Его мучает что-то вроде совести. Сегодня звонит и благодарит: за любовь, за дружбу и, главное, за отношение к Жене. Я ей на днях сказал несколько ободряющих фраз: его это радует. Написал пачку стихов, в которых воспевает именно Женю, жену, от которой ушел39. Нейгауз — женщина, по отзывам, малоинтересная, бабистая, грузная, с богатством «вторичных половых признаков». Женя — как мальчишка, маленькая, остренькая, энергичная. Драма поэта.
Л. Ю. Брик — вышла замуж за красного командира какого-то40. Вместе с мужем будут жить в Свердловске. Года не прошло со смерти Маяковского: и башмаков еще не износила. Этой женщине он посвятил все свои вещи. Ее любил он всю жизнь — много изменял, — но неизменно к ней возвращался. Любовь его к ней была необычайна. Она не то что «обманывала», но сходилась со многими, иногда отвратительными экземплярами вроде Осипа Бескина. Маяковский страдал страшно, — много раз пытался стреляться, однажды даже выстрелил в Бескина и ранил его41. Теперь — после смерти — она, наконец-то, пожинает лавры: получила наследство, право на издание его вещей, на редактирование, его автомобиль42, квартиру в Союзе писателей, — и вышла замуж за здорового мужчину без всяких «поэтических» склонностей. «Любовь» поэта!
4/V, 31. Пастернак читал в ФОСПе «Охранную грамоту» и стихи. Волнуется, спешит, робеет. Смешное впечатление производил он, когда пространно и сбивчиво, клочковато, пытался объяснить слушателям, что его вещь — лирическая, про себя, что она, может быть, ничтожна, что ее слушать будет скучно — и т. д., но он просит все-таки прослушать, может быть, в ней что-нибудь интересное. Это не жеманство, — он и в самом деле переходит от гордыни, от самоуверенности, — к растерянности, к неверию в себя.
Конечно, его проза — слишком тонка и индивидуалистична. Все про себя, про свой узкий внутренний, личный мир, — без окон в широкие человеческие просторы. Строение фразы, самый язык — прекрасны, динамичны, насыщенны. Но нет ни сюжетных линий, ни значительных событий — лирическая проза, которая захватывает только гурманов языка, ценителей словесного искусства. В стихах он более могуч — его лиризм захватывает даже тупиц. Только что написанный цикл, он дал мне в «Новый мир»43, — замечателен: в нем сквозит образ Жени, покинутой жены. В сущности, он воспевает ее, встречи с нею, прошлое — и разрыв. Он весь поглощен своей драмой — он не уверен, прав ли он. На этом же чтении была и Нейгауз — сидела особняком, чувствует себя неловко. Оттого-то Борис так нервен, не знал, куда девать себя, свои руки, оттого бросался от одного к другому. Против обыкновения — читал стихи плохо, начинал слишком высоко, фальшиво, — с высоких нот переходил на шепот, — и все-таки звучали вещи прекрасно. Когда в конце вечера ему долго аплодировали, — он вставал и смущенно раскланивался, благодаря. В жестах, в неуверенности — непривычка к аплодисментам, сквозит даже робость и все-таки удовольствие. Разумеется, слушать его не пришли ни Лефы, ни конструктивисты. Нет ни Асеева, ни Кирсанова, ни Сельвинского. Из констров — только противный Зелинский44.