Когда он спорил с кем-нибудь — и чувствовал силу спорщика, то сердился, глаза делались как угли, он с ненавистью смотрел в лицо противника, точно хотел его уничтожить, проглотить. Спорщик, если робкий, терялся, пасовал.
Знавшие его говорили о нем: Маяковский внутренне нежный, тихий. Это снаружи — он крикун, горлан, забияка. Возможно, так и было. В его стихах, сквозь ропот бунтаря, сквозь скандал и бунт и браваду, сквозят удивительные строчки. Он прятал нежность. Стыдился? Он ведь бросил однажды:
Хорошо, когда в желтую кофту
Душа от осмотров укутана.
С этой стороны мы его не знаем совсем. Да и вообще: знаем ли мы Маяковского? Признаюсь: я его только сейчас, после его смерти, и начал понимать.
Луначарский в своем вчерашнем докладе в Коммунистической академии повторил мою мысль о «двух Маяковских». Это — основа его доклада22.
Маяковский до «Войны и мира» — необычайно лиричен. И в «Войне и мире» лирика. Но до «Войны» он имел дело только с собой. После «Войны» — с внешним миром. Как бы переместился угол зрения. Он «заметил» мир. Революция еще дальше потянула его от «себя». А он «скучал», и его все тянуло обратно, «внутрь» своего собственного трагического мира. Маяковский — лирик, трагик, себялюбец, индивидуалист — требовал слишком многого от Маяковского — горлана-главаря.Горлан наступал «на горло» этим требованиям. Вообще, борьба этих двух и погубила его.
Луначарский на вечере памяти Маяковского в Коммунистической академии сегодня коснулся взгляда Троцкого на смерть Маяковского. Троцкий, — говорит Луначарский, — сказал, что Маяковский умер потому, что революция не пошла по его, Троцкого, пути. А вот если бы революция пошла по его пути, тогда все было бы прекрасно и был бы жив Маяковский. Ну, конечно, такая точка зрения — точка зрения политической лавочки, обнищавшей и прогоревшей. Троцкий, говоря так, солидаризируется со всем, что есть враждебного в мире по отношению к нам. — Сказал очень мягко. Можно было бы куда жестче квалифицировать23.
Вересаев зашел ккнижную лавку издательства «Недра». Там с ним обошлись без достаточной вежливости, как ему показалось. Он стучал палкой и кричал: «Я вас научу разговаривать с Вересаевым!»
Встречаю пролетарского писателя Г. Никифорова. Почему, спрашиваю, вы не протестуете, когда вас «Вечерка» лишает права называться «пролетарским писателем»?24
— А она лишает меня этого права?
— Да.
— Ну и слава Богу, — отвечает.
Он — один из тех, кто увлекается «гонорарами» — и, кстати, «красным деревом». Когда встал вопрос об обуздании «аппетитов» писателей-коммунистов, — он доказывал, что писатель должен «сберегать» про черный день. Сегодня — печатают, а завтра?
18/IV, 31. Луппол25 передает беседу с Б. Малкиным. СозданИзогиз. Поэтому — ликвидировали наши музейные издательства. Нам предложили составить наши планы — издавать нас будет Изогиз. Последний давал всевозможные обещания, сулил золотые реки <описка вместо: горы>. Планы составили, заявки подали, понадеявшись на обещания, развернули работу. В частности, у меня в музее — готово около восьми работ. Заказано еще много — по «плану», утвержденному Изогизом. Когда встал вопрос о заключении договоров, Малкин сообщает Лупполу, что Изогиз печатать будет не все, а только то, что находит нужным: путеводители и открытки, — то есть единственно «хлебные» издания. Выходит, что Изогиз задушил нашу музейную работу, чтобы «выкачать» из нас «доходные» издания — и плюнуть на все: музеи остались без необходимых, но малодоходных изданий. Малкин, кроме того, говорил о «бригадах», об ответственности, которую несет он, и брехнул о том, что в музеях работают литераторы, «снятые» с литературы. Камень в мой огород. Луппол возмутился: что вы говорите о Полонском, он назначен ЦК директором, он редактор «Нового мира»! Почему его st1:personname w:st="on" редакция /st1:personname вас не удовлетворяет?
А Малкина я не удовлетворяю. Бывший эсер, никогда не бывший коммунистом, богемец, друг имажинистов, друг лефов, в свое время превративший «Центропечать» в клоаку, сжигавший вагонами литературу вместо того, чтобы «распределять», снятый с работы в «кино», — он хочет прежде всего «застраховать» себя от упреков. Он не хочет себя «скомпрометировать» — он боится за «себя» и поэтому душит музейную работу.
Сегодня в музее, на вернисаже Павла Кузнецова, — я предложил Луначарскому выступить. Не хочется. Почему? Да мне Кон26 выразил недовольство: выставки, говорит, устраивает Наркомпрос, — а вы не выражаете нашей точки зрения. Неудобно выходит.
Бедняжка! Разговорившись, он бросил несколько фраз о том, как трудно ему работать, как его не любят просто за культурность, за его знания, за то, что он головой выше многих.
У него, очевидно, потребность говорить в аудиториях. Выступает он где только можно. Вчера читал лекцию в Политехническом музее — «Культура буржуазная и пролетарская». Начал около девяти. Я слушал по радио. Бросил. Часа через полтора верчу ручки — Луначарский продолжает. Я ушел. Возвратился домой. В половине первого ночи включаю радио — Луначарский. Продолжает свою лекцию — молодым, свежим, не уставшим голосом.
Розенель — красавица, мазаная, крашеные волосы, — фарфоровая кукла. Играет королеву в изгнании. Кажется — из театров ее «ушли». Ее сценическая карьера была построена на комиссарском звании мужа. Сейчас — отцвела, увяла. Пишет какие-то пьески, — в Ленинграде добилась постановки, но после первого же спектакля сняли. Прошли счастливые денечки!27
20/IV, 31. Третий декадник ФОСПа. Доклад Ларина28 о новом быте и социалистическом строительстве. Как и предыдущий — привлек писателей. Почти те же. Руководит вездесущий Эфрос — проныра, пролаз, деляга. Правый, трижды проштемпелеванный, он упорно дерется за место под солнцем. Изгнали из правления Союза писателей — он тем не менее около Союза, хлопочет, организовывает, проявляет инициативу, «работает» и... в итоге — побеждает. Вожжи как-то у него в руках. При старом правлении он как будто руководил, выступал, когда надо, направлял. Теперь он вне правления, тем не менее его тень витает над Союзом. И здесь он нечто вроде «хозяина». Сидит около председателя (Г. Коренева29), приглашает публику входить, садиться, предлагает не шуметь и т. д. — он на виду — Эфрос здесь, Эфрос там — у всех на глазах. Куда до Эфроса, скажем, Кореневу — его не видно и не слышно. Доклад популярен, как бы для детского возраста. Намеченные изменения в быту — положение женщины, разрушение семьи, труд как основа жизни, конец буржуазного индивидуализма, отсюда — новый быт и т. п. Писателям, впрочем, многое было новым. Хотя энтузиазма, как предыдущий доклад Ломова30, — Ларин не вызвал. Было несколько вопросов (Эфрос главным образом): какие изменения произведет все это в писательском ремесле и как вообще изменится тип писателя. Ларин ответил что-то вроде того, что писателю придется посещать фабрики и заводы, знакомиться с новым бытом и описать его. Читал затем Сельвинский поэму «Электрозавод»31. В сущности — передовка в стихах. Об энтузиазме — но без энтузиазма, об электроэнергии — но без энергии. Сухо, вяло, казенный какой-то стих, видно — писал «по заказу». — Вещь нудная и тяжелая, хотя благонамеренная сверх меры. Вот судьба: он хочет занять место Маяковского, пыжится изо всех сил — и нельзя упрекнуть — много труда и энергии убивает в это дело. Но он чужой революции, чужой пролетариату. По его лицу (надутый, самовлюбленный, с плутовскими глазами, честолюбец), по манерам, по образу жизни, вплоть до шубы из белого какого-то меха, по его жене, раскрашенной, в мехах, красивой женщине, — всё говорит против его пролетарских симпатий, т. е. что симпатии эти навеяны временем, показные, фальшивы. Ему бы работать в учреждении, заколачивать монету, иметь свой авто и текущий счет в банке — а он старается во славу пролетарской революции писать, воспевать «электрозавод». Не находит слов, образов, — все вымученно, чуждо, мертвенно. Его цыганские песни «звучали». «Улялаевщина» — махновская, анархическая, интеллигентская вещь — также была сильна. Уже «Пушторг», где он был «идеологичен» до кончика ногтей и, сверх того, одержим идеей о господстве технической интеллигенции, — уже «Пушторг» был вял, скучен, нуден и тягуч. «Командарм-2» был таков же. Теперь «Электрозавод» — ничтожная, никчемная вещь. После чтения — ни одного хлопка, ни одного возгласа одобрения. Смущенное молчание, покашливание, взгляды в пол32. Он, в смущении, стал читать дальше какие-то материалы. Среди них сатира на печать — вызвала смех.
21/IV, 31. И Артем Веселый, и Гладков — оба были у Горького в Италии — бранят его. Артем рассказывает: быт Горького ужасен. Встают поздно — завтракают. Часа через два — едят. Часа через три — обед. Длится несколько часов — собирается много народа. Вино. Разговоры о пустяках. Когда же он работает? Черт его знает: урывками. Оба утверждают, что он мало читает, что все ответы на письма — по кратким резюме. Рядом с его виллой — дом для гостей. — Живет широко, многих кормит, кто приезжает. Но живет «для себя».