Мы подходим, заметьте: молодой человек из провинции, вчерашний школьник, и старушка. Они стоят с дамой, заметьте, и мы очень вежливо спрашиваем:
— Извините, пожалуйста, подскажите, будьте любезны, как пройти...
Они, голов не поворачивая:
— Иди на...!
Заметьте, я — с пожилым человеком, они — с дамой, кем бы она ни была. И ничего плохого я им не сделал. Я их вижу первый раз! Просто мне так неловко! Стыдно перед учительницей за Питер, мы же с ней всю дорогу об искусстве.
В общем, старушку я доставил, меня ужинать оставляли, но у меня внутри просто кипит все. Просто молюсь, конкретно: “Господи! Сделай так, чтобы они не ушли еще!”
Возвращаюсь на остановку — стоят. Девку в автобус посадили, уехала, а сами стоят — курят. Просто Господь мне их посылает.
Я беру кол. А тут стройка — всего полно. Город растет, строится, хорошеет. И без предупреждения — их же двое и здоровенных — превращаю их из существ в вещество, конкретно.
Но у меня не было задачи их изувечить или там низко, на их уровне, отомстить. И поэтому я им говорю (Штирлиц учил: запоминается только последняя фраза): “Запомните, козлы, ничто так дешево не стоит и ничто так дорого не обходится, как вежливость!” И ссылаюсь — Дени Дидро. Может, конечно, не Дидро, а другие классики марксизма-ленинизма, но я же все-таки не лектор, и я тогда волновался.
И материально свои слова подтверждаю: по этому “Панасонику” или “Филипсу” колом! И довожу его до состояния кашицеобразной массы!
Конечно, я не рассчитывал на эффектный финал и поступал так по зову сердца, но тут как раз подходит автобус.
Эти — лежат.
Ну, я оставляю им на память свой кол и залезаю в транспорт.
Кондукторша:
— Будьте любезны, оплатите проезд.
Я ей от всей души:
— Пожалуйста! С удовольствием!»
Историю эту привез откуда-то кинорежиссер Алик Мартыненко. Он познакомился с семьей замечательного, если не сказать великого, армянского живописца Мартироса Сарьяна. Это имя не нуждается в том, чтобы подробно рассказывать о его полотнах. Достаточно сказать: образ Армении, созданный художником, настолько «ушиб» всю армянскую живопись, что на каждой выставке можно обнаружить трех-четы-рех «сарьянчиков». Потребовались годы, чтобы новая волна армянских живописцев, обагащенная открытиями Сарьяна, нашла свой путь.
Для нас, для поколения шестидесятых, Сарьян — художник уникальный еще и в другом. Его творчество — своеобразный мост от поисков художников начала века к нынешнему времени.
А высшей похвалой прозвучала фраза, что я случайно услышал когда-то на его выставке: «Удивительно! Такой хороший художник — и не расстреляли...»
Алик привез армянского вина, каких-то фруктов, альбом Сарьяна с автографом. В общем, получился совершенно «армянский» вечер. Тогда он и рассказал про старенького Сарьяна, и я пленился этим человеком в очередной раз.
Сарьян в своей семье был патриархом. Жили они одним большим родственным кланом. В огромной квартире.
Раннее утро. Старенький Сарьян сидит в кресле перед мольбертом и крепко спит. Входит младшая сноха. Нараспев, с армянским акцентом, но по-рус-ски говорит:
— Папа-джан. Не спите, пожалуйста, а? Проснитесь немножко, папа-джан. Папа-джан, совсем де-пег нет. Напишите натюрморт, пожалуйста. Что вам стоит! Кисточкой лизь-мазь, и — пожалуйста. Совсем денег нет, папа-джан.
Сарьян спит.
— Большой картин не надо. Понимаю, папа-джан, тяжело, силы не те. Маленький картинка напишите. Тыри персика напишите. Вот кладу, тыри персика.
Сарьян спит.
— Папа-джан, кисточкой туда-сюда и подпись поставьте. Совсем денег нет.
Сарьян спит. Сноха кладет перед ним на стол три персика. Берет кисть, вкладывает художнику в руку. Кисть вываливается на пол. Сноха подбирает кисть и привязывает ее к правой руке патриарха носовым платком. Сарьян спит.
— Ай, какие персики карасивые. Живописные персики. Папа-джан, тыри мазочка сделайте, очень прошу, совсем денег нет. Вот последние взяла, на базар иду. Вам совсем не мешаю. Папа-джан, я вернусь и удивляюсь: готовый картинка. А? Тыри персика. Очень прошу.
Сарьян спит с привязанной к руке кистью.
Через два часа сноха возвращается. Сарьян спит в той же позе, с привязанной к руке кистью. Перед ним на столе три персиковые косточки.
Как это называется? (история Андрея Шеркунова)
— Борис? Привет. Слушай, я, по-моему, что-то не так сказал... Сегодня в восьмом часу утра... Это после вчерашнего! Я вообще папы-мамы не говорю! Ну, конечно, открытие выставки! Я же галерейщик!
Я вообще домой часов в пять утра пришел. Только заснул — звонок! Звонит какой-то придурок, но голос очень знакомый... Я еще выясню, кто это звонил. И спрашивает: кто это вчера вступительное слово говорил, ему, видишь ли, очень понравилось.
Я говорю:
— Алмазов.
— Очень,— говорит, — профессионально выступал, по делу...
— Еще бы! — говорю. — Во-первых, он — Алмазов, то есть ты не дурак! А во-вторых, он, то есть Алмазов, профессиональный искусствовед.
— Нет, — говорит, — у него еще какая-то должность есть!
— Есть! Представитель Республики Коми в статусе министра...
— Нет! — говорит. — Еще какая-то общественная...
— Атаман казачий...
— Нет, какая-то с религией связана...
— А... Так он церковный староста.
— А как это по-научному?
— Клитор... — Ну, так я ляпнул, потом говорю: — Нет, не клитор, этот... как его, кантор... А потом думаю, кантор — это же у евреев, который поет... А ты же православный...Слушай, как церковный староста по-православному?
— Ктитор!
— Вот! Ну, конечно же, ктитор! Правильно. Я же помнил! Главное, звонит в семь утра... Придурок. Я и так никакой... И пива нет. Ну, конечно же, ктитор! Ну, погоди, я дознаюсь, кто это звонил! В семь утра! Кошмар! Конечно же, ктитор!
Ольга Александровна Ладыженская стала профессором математики в двадцать четыре года. В русской науке это второй случай после Софьи Ковалевской. Гениально одаренная и когда-то ослепительная красавица. Художница Александра Николаевна Якобсон рисовала с нее Хозяйку Медной горы для самой красивой книги моего детства «Малахитовая шкатулки» (сказы Бажова). Но я-то дружил с матерью Ольги Александровны, с Александрой Михайловной, ее все звали бабушкой. Когда-то ее, эстонку, пленил красотою и умчал в свой родовой город Кологрив офицер, потомок бояр Ладыженских — отец Ольги Александровны.
Бабушка, по-эстонски домовитая, хлопотливая и упорная, считала своей святой обязанностью меня, голодного, по определению, студента ,кормить. Никакие возражения не принимались.
— Натта куушат...
— Александра Михайловна, голубушка, я не хочу...
— Та, не кочет, но нат-та ку-у-ушат.
Упорное гостеприимство бабушки только однажды имело комическое завершение, о котором она с восторгом рассказывала.
Как-то на огонек попить чайку к Ольге Александровне и бабушке зашел самый старый профессор математики из университета, настоящий, старый петербургский немец, профессор Бах.
Долго пили чай с плюшками и крендельками. Бабушка печь — большая мастерица. Профессор увлекся и не заметил, как засиделся допоздна. Он спохватился, начал церемонно откланиваться. Но бабушки заявила, что в такую темноту, и в такую погоду, и так поздно не может отпустить старенького профессора и он непременно должен остаться ночевать. Надо знать бабушку и ее напористость.
Примерно через час страшно сконфуженный немец, с пламенеющими щеками, согласился, но отпросился на «айн кляйн минутошку...» Ушел и через пятнадцать минут вернулся с пижамой и зубной щеткой — как выяснилось, он жил в соседнем доме.
...В первый раз я попал на его лекцию еще студентом. Лекции проводились как-то странно — не то секретно, не то самодеятельно.
Сначала меня рассмешил этот веселый чудаковатого вида человек с мальчишеским вихром на затылке. Причем был он такой картавый, что, казалось, половину алфавита он не выговаривает, зато оставшуюся половину — перевирает.
Но уже на третьей минуте слушатели переставали обращать внимание на дефекты его речи: мощный поток фактов, совершенно необычная, неожиданная точка зрения и какое-то ироничное, как бы шутливое, изложение завораживали. Уверяю вас: слушать Гумилева было наслаждением!
Он знал так много, что казалось, если он станет говорить день и ночь без остановки — все равно не изложит и десятой доли своих знаний.
Когда успел узнать он так много?
Ведь из его жизни нужно вычеркнуть четыре года войны, когда он солдатом дошел до Берлина и брал Берлин!.. И пятнадцать лет сталинских лагерей — и до и после войны.