И вот здесь, в кабинете, когда я стоял перед портретом деда, приходившимся прямо над головой Гарри Голда, меня вдруг осенила догадка, почти сразу же превратившаяся в уверенность, что прадедушка был еврей. И я сказал Гарри Голду, не выпуская из поля зрения оба лица:
— Он служил по страховой части, дослужился до вице-директора. Был блестящим математиком, впрочем, высшую математику одолел самоучкой, к тому же оказался удачливым дельцом. Жене он не принес ровным счетом ничего, а детям оставил в наследство два дома, виноградник и кучу ценных бумаг. В страховом обществе его вспоминают и по сей день. — И хотя Гарри не задал мне ни одного вопроса, то, что я сказал дальше, прозвучало как ответ: — Кто был его отец, так и осталось неизвестным. Это знала только его мать, а она умерла в родах и тайну унесла с собой в могилу.
Уже произнося эти слова, я заметил — и, по правде говоря, ничуть не удивился, — что сам употребил теперь постоянное присловье моей матери, но продолжал:
— Один дом, тот, что побольше, находится в Линце, после смерти деда он перешел к моим теткам, они потом его продали; дом в Вельсе, поменьше первого, вместе с книжной лавкой достался нам. Мой отец, к твоему сведению, был книготорговцем. Он рано умер, и мы наняли управляющего, некоего Штолля, тот понемногу превратил книжный магазин в нотный, и он перестал приносить какой-либо доход. Поэтому в 1937 году мы отдали магазин в аренду; теперь там филиал фирмы Майнля.
Он все еще не задал мне ни одного вопроса, а я никак не мог остановиться, он словно вытягивал из меня слова, попыхивая своей трубкой.
— Тете Эрне выплатили ее долю, она живет в Ландсхуте в Баварии со своим внебрачным сыном. Тете Иде принадлежала часть дома в Линце, но после смерти моего отца она почти всегда жила у нас, теперь ей принадлежит также часть нашего дома; но вот уже три года как она живет у тети Ренаты, потому что дядя Эди не вернулся с войны, а там пятеро детей; они снимают огромную квартиру, тоже в Вельсе. Тетя Ида ни разу не была замужем, наверно, никогда и не стремилась выйти замуж. Теперь мне время от времени приходит в голову мысль, что она добровольно искупает грехи семьи.
И я рассказал Гарри Голду обо всех внебрачных детях в нашей семье (умолчав о моем собственном) и еще всякую всячину — всё, что мне взбрело на ум.
— Его отец, — рассказывал я, — все-таки о нем заботился, даже очень. Нашел ему приемных родителей — какого-то столяра из Линца и его жену, каждый месяц посылал им деньги, разумеется анонимно; им пришлось отдать мальчика в хорошую школу, он получил аттестат зрелости и дослужился до вице-директора, а в те времена это было не так уж плохо для незаконнорожденного; теперь, слава богу, все по-другому. Но кто он был — это осталось неизвестным.
И только теперь Гарри Голд открыл рот и молвил:
— Ты должен до этого докопаться.
Я подумал: да, я должен наконец до этого докопаться и сказал:
— Моя мать считала, что он был аристократом. Потому что дедушка даже в заплатанном шлафроке выглядел необыкновенно благородно. — Меня так и подмывало добавить, что дедушка, скорее всего, был сыном какого-нибудь еврея, но как раз перед этим я обозвал его старым мошенником и потому теперь промолчал, чтобы не обидеть Гарри Голда. Мы опрокинули по стаканчику рома, а потом поехали в клуб, и по дороге Гарри Голд, держа два пальца на руле, растолковывал мне одно из ранних произведений Маркса. Маркс — ранний и поздний — ничуть не интересовал меня, но вот Гарри Голд стал для меня теперь бесценным человеком. Конечно, я не мог ни с того ни с сего начать его расспрашивать, но я изучал его, даже когда принужден был часами выслушивать его рассуждения насчет ошибок Кейнса, пересыпанные терминами, вроде «первоначальное накопление», «относительные цены», «норма ссудного процента». Я сравнивал Гарри Голда — его образ жизни и образ мыслей — с собой, со всеми своими родственниками — потомками таинственного прадедушки. Ради этого я вскоре поселил его у себя. Когда Герда отказалась переехать ко мне, удержать за собой всю квартиру оказалось не так-то просто; и жилищное ведомство не отставало от меня, пока я не сообщил, что пустил к себе двух квартирантов (на самом деле эти люди постоянно жили в Зальцбурге). Но потом правила стали не такими строгими, и теперь уже никто не мог обязать меня взять жильца. Тем не менее, когда однажды вечером Гарри Голд вдруг заявил мне: «А знаешь, я был бы не прочь переехать к тебе» (он снимал комнату в небольшой гостинице на Видене), я прямо-таки пришел в восторг от этого предложения. Я поместил его в кабинете, а занимался теперь в гостиной — если можно было еще говорить о каких-либо занятиях. Вместо того чтобы изучать Вальтера фон дер Фогельвейде, Гёте или Рильке, я изучал единственно моего квартиранта и сравнивал его с кем только мог. Кроме того, я не упускал случая познакомиться с другими евреями или хотя бы рассмотреть их вблизи — когда заходил купить какую-нибудь мелочь в лавчонки на Юденгассе, когда слушал лекции писателей или ученых-евреев или же слонялся по вечерам возле синагоги. Потом я листал семейный альбом и пытливо вглядывался в фотографии прадедушкиных потомков — нет ли в их внешности еврейских черт; кое-какое сходство я находил. Понемногу я перестал читать кого бы то ни было, кроме писателей-евреев. Однако Краус отталкивал меня своими яростными нападками на еврейство, а Йозеф Рот описывал одних только выходцев из Восточной Европы. Некоторыми ценными сведениями я обязан Герману Броху, но настоящим кладом оказался для меня Томас Манн с его аналитическим и психологическим методом изображения.
Первым результатом моего исследования был твердо установленный факт, что именно те способности и склонности, которые обычно приписывают евреям и которые я, как мне казалось, подметил и у Гарри Голда, как-то: деловитость, рефлексия и аналитический ум — наличествовали у моего деда в ярко выраженной форме, у отца проявлялись тоже, хотя уже много слабее и словно бы подмененные его художественными склонностями, а у меня если и не вовсе исчезли, то, по-видимому, были в значительной мере стерты. Но я продолжал наблюдать, даже подсматривать за Гарри Голдом и все время возвращался мыслью к фенриху СС Вольфу, который рассказывал, как евреи привязаны друг к другу — мать к сыну и сын к отцу, брат к сестре и внук к деду. «Они цепляются друг за друга, как репей, мы совсем не такие», — сказал мне фенрих СС Вольф. Так вот, если мой прадед на самом деле был еврей, то, значит, дед был полуеврей, отец — на четверть еврей, а я уже только на одну восьмую, но некоторые свойства, рассуждал я, сказываются даже через много поколений: у меня еще остались какие-то крохи сведений из школьной биологии. Наша семья всегда была на удивление сплоченной, никогда никаких ссор; моя сестра все эти голодные годы посылала мне посылки, она и тетя Ида уступили мне свою долю дохода от нашего дома в Вельсе. И самый факт, что я так упорно интересовался своим таинственным прадедом и что десятки лет он занимал наши мысли, — все это казалось мне убедительнейшим доказательством справедливости моей догадки. Время от времени Гарри Голд спрашивал меня, докопался ли я наконец до чего-нибудь, и мне все еще приходилось отвечать ему: «Нет». А однажды я сказал: «Во всяком случае, он был богат», но Гарри Голд поправил меня:
— Скажем лучше: он мог себе это позволить — оплачивать воспитание сына. Или был вынужден. Может, боялся скандала. А может — ради репутации семьи или своего предприятия. Либо ради своего состояния, которое иначе пошло бы прахом. Может быть, об этом знал кто-нибудь еще, а то бы он не стал платить. Возможно, тот столяр. — И он спросил меня: — У столяра были дети?
Этого я не знал, я даже не помнил теперь его фамилии, хотя дома у нас ее называли; в те времена эта история не слишком меня занимала, а теперь моей матери и дяди Эди уже не было в живых.
— Дядя Эди, наверно, знал, — ответил я. — Потому что дядя Эди единственный из всех нас занимался нашей родословной, его это интересовало. Но дядя Эди погиб.
Тогда Гарри Голд сделал попытку натравить меня на теток. Но тетя Эрна жила в Германии, и тогда, в 1949 году, было почти невозможно получить визу, а тетя Ида, как только речь заходила об этом деле, скрючивалась в этакий непомерно разросшийся немой эмбрион.
— Ты должен найти к ней подход, — сказал Гарри Голд. — Она, конечно, не лишена тщеславия, нащупай это уязвимое место, и стоит тебе его задеть, как ее прорвет.
Тетю Иду я любил больше всех моих теток, да и сестра, пожалуй, тоже ее любила; все эти годы, после смерти отца, мы не слышали от нее ни одного замечания или упрека, зато всякий раз, когда требовалась ее помощь, она немедля бралась за дело своими нежными, хрупкими руками. И я никогда не отважился бы вовлечь ее в свою затею таким почти мошенническим способом. А для тети Ренаты вся эта история была всего только поводом посплетничать, и она, наверно, могла бы сообщить еще меньше других.