Молодость моя кончилась 7 марта, когда я попытался – уже в восемнадцатый раз! – родиться заново. Я всем говорил, что повешу на груди табличку: «С сегодняшнего дня я могу жениться!». Один мальчик начал даже писать это объявление, но у него получилось лишь: «Сегодня я могу ж…». Почему он остановился – не знаю.
На сем кончаю.
Записка Люды Михайловой, к которой Фурман переселился от мамы Наппу
12 марта, Петрозаводск
Фур!
Обрати внимание (это я про газ).
Спички на столе. Будешь чай подогревать, краник открывать не надо, сразу горелку, а потом закрой его.
Ешь, чего найдешь.
К обеду советую сходить в столовую, дома все равно кроме плотвы ничего нет.
Я лично иду в столовую.
Вот.
Приду часов в 15–16.
Люда.
P.S. Телевизор включается нажатием включателя под переключателем каналов.
О. Мариничева – Фурману
12 марта, Москва
…Не получая от тебя писем, я все больше убеждаюсь в правоте своей догадки, что ты мне не можешь простить НЕЧТО. Это НЕЧТО в реальном образе – Борька, например. А в художественном – что-то смутное и важное, которое мне сейчас некогда определить (Наппу уже застегнул молнию на чемодане). Может быть, ты – наша совесть?..
А я, может быть, уеду собкором на БАМ, на год. Буду жить в вагончике. Хотелось бы…
О клубных делах тебе расскажет Наппу. О личных своих могу сказать, что кроме сплетен и скандалов, которые вызваны изменением в моем семейном статусе, воздвиглась некая прозрачная стенка между мной и клубом. Может, чувствую ее пока только я, и, может, она исчезнет со временем. Надеюсь.
Счастливого тебе коммунарства, Фур! Все же это очень важно.
Жму лапу.
ПОВЕСТКА
Фурману Александру Эдуардовичу
На основании Закона СССР «О всеобщей воинской обязанности»
Вам необходимо «17» 03 1976 г. к 9 часам явиться в Перовский райвоенкомат гор. Москвы по адресу…
При себе иметь: паспорт, военный билет, приписное свидетельство, партийный билет, комсомольский билет, а также __________________
В случае отсутствия или болезни вызываемого прошу родственников, домоуправление или предприятие сообщить в райвоенкомат по телефону
№ _________
ПЕРОВСКИЙ РАЙВОЕНКОМ
ПОЛКОВНИК ПРОКОПЕНКОВ
«__________» 19___г.
Дневниковая запись Фурмана на отдельном листе
Конец марта, Петрозаводск
На полу валяется огромная стенгазета, стол и диван завалены бумагами, карандашами, ножницами и банками маринованных яблок, на стульях рубашки, сумки…
Ладно, напишу. Назвали меня где-то кому-то треплом. А перед этим я был «изощренным тунеядцем». И хочется мне, отложив «Веснянку», завалиться спать, как в былые плохие времена. Кажется, вот допишу слово, и хватит, не буду больше писать. Да, можно меня назвать изощренным тунеядцем. До тех пор, пока я этого не услышал, мне было совсем не плохо: я не испытываю потребности жить почтальоном, курьером или кем угодно. Мне не стыдно три месяца тратить деньги моих родителей. Редко и бездарно я пытаюсь писать, но если у меня не получается, не выходит ни с писанием, ни с той ролью, о которой я думал, уезжая сюда, что же мне делать? Я был спокоен без дела, пока верил, что у меня есть ЛЮДИ. Но вот моя слепая вера по разным причинам становится зрячей, и я оказываюсь необъяснимым, трудным, во многом неприятным и пр. для людей, которых я люблю. А дальше? То ли я сам себя предал, то ли они меня предали.
Дневниковая запись Фурмана на отдельном листке из записной книжки
Конец марта, Петрозаводск
Наташка на другой «Веснянке» сказала, когда я не стал с товарищами плясать: «Наверное, ты именно этим и отличаешься от товарищей, что слишком часто думаешь, как на тебя посмотрят люди».
Ира Колобова – Фурману
Начало апреля, Петрозаводск
Фур, привет! Да, пришлось воспользоваться бумагой.
Сказала тебе, что во всем запуталась. Точнее, не запуталась, а не могла никак сопоставить и увязать некоторые мысли.
(Знаешь, я сейчас как-то по-другому поняла необходимость тех писем, которые ты писал. И хоть знала, зачем они нужны, но не думала, что иногда бывает все-таки трудно сказать другому человеку все, чтобы он тебя понял.)
Да, мысли. По-моему, они становятся на свои места. Нужно сказать тебе их. Хотя я уже пыталась, но почему-то всегда не могла. Может быть, меня останавливал твой взгляд или «благотворное влияние». (Странно, какая-то непонятная сила заставляет возвращаться к прошедшему, к тому, что уже надоело.)
Уже говорила тебе, что не хотела того разговора (который был после больницы). Я сама могла справиться с этим. И тебе ничего не надо было бы делать, даже если бы ты что-то мог. В отношении сочувствия – здесь оно ни к чему…
Меня еще поразила одна мысль – то, что я теперь не смогу говорить с тобой, как раньше, обо всем. (На нее еще наталкивают последние разговоры.) По-моему, нет уже тех отношений, которые были перед «Веснянкой». (А может, мне только казалось, что они были? И мало я тебя знаю.) Остался какой-то холодок, который я видела в твоих глазах еще на сборе. Передо мной другие твои глаза, они запомнились с того времени, когда мы вместе бывали у Нателки.
Да, с Нателкой тебе легче говорить одному. И труднее при ком-то еще. Все-таки это, наверно, потому, что люди плохо знают друг друга. Жалко, что иногда откровенно разговариваешь с одним человеком, а когда их трое или четверо, говоришь о чем-то общем, но только не о волнующем. По крайней мере, я давно этого не слышала.
(А, я поняла, есть высшая сила – ясности.)
Записка Фурмана Люде Михайловой
13 апреля, Петрозаводск
Людка!
Если есть время, прочти то, что я написал.
Если времени мало, лучше потом: там много трудного.
Я, наверное, вечером уеду в другой город Москву.
Если прочтешь писание, скажи или напиши свои слова о нем.
Разбуди, когда уйдешь ≈ 7.30 (посильнее! Можно молотком).
Если не будешь читать, брось в свою комнату, занимаемую Фуром.
МОИМ ТОВАРИЩАМ, КОТОРЫЕ МНЕ НЕ ВЕРЯТ
Получилось, что я был среди вас кукушонком наоборот: подброшенного в ваше гнездо, вы меня выталкивали – вольно или невольно, с добрыми или злыми намерениями, словами и глазами – выталкивали вы меня – кукушонка, а не я вас.
Понятно, что я, как бы там ни было, чужой. Но разве я старался выделиться или возвыситься среди вас? Претендовал ли я на какое-то место, которого, конечно, нет, или я мешал и останавливал Дело «Товарищ», которое единственно выбрал из всех Дел в свои восемнадцать лет?
Может быть, то, как я гляжу на мир, настолько чуждо и отвратительно вам?
Но ведь мы делали и жили вместе, пусть очень недолго, но это было. И не в дни работы вырвалась у вас неприязнь ко мне, а в другое – спокойное время, что хуже всего. Я вам верил – и верю сейчас, – даже когда Вы, мои товарищи, издалека бросали в меня липкую грязь.
Я спрашивал вас: почему, за что? И готов был уйти, чтобы не запачкать Дело и не мешаться, – если обвинения будут неустранимы, как бы тяжело мне ни стало после этого.
А получилось вот что: за мою любовь к вам и мою веру, за желание помочь всеми силами каждому из вас – вы называли меня глупцом и бабником, а между этими двумя словами вставляли столько гадости и грязи, что в другом месте и без вас я бы давно уже сделал с собой что-нибудь. И хотя нелепо говорить об этом, но я скажу, скорее для себя, – да, один раз в жизни я поступил мерзко и сделал то, что называется «дать рукам волю», но этот раз я держу в себе и, думаю, не забуду его никогда. Было это в другом городе.
И еще получилось вот что: за добро, которое я нес каждому из вас, за то, что многие из вас могли рассказывать мне и перекладывать на меня частицу своих бед, за то, что я, как мог, старался зажечь в людях, с которыми встречался, сознание – да, коммунистическое сознание, потому что я себя считаю коммунистом прежде всего, – за все это и еще многое другое вы меня называли пустым болтуном, трепачом. Или я знаю другое добро, другую веру, чем вы?
Я в себе давил, как умел, обиду – нет худшей и горшей обиды, чем предательство товарища, а вы меня именно предавали. И сейчас нет во мне ничего, просто я вчера устал. Устал от своей наивности: мне ведь все время вдалбливали, что я наивен, как пень.
Пока вы шушукались друг с другом, я об этом старался не догадываться, и это у меня получалось. Но теперь вы говорите мне в лицо, и сказав, поворачиваетесь спиной и затыкаете уши, как будто я уже исчез после ваших глаз и слов. Или говорите: ты чужой дурак, и нам с тобой спорить неловко и не о чем, ты же все равно никогда нас не поймешь. А мы понимаем друг друга с полуслова. Хотя и вы, и я знаем, что сейчас у нас почти никто никого не понимает и понимать не хочет.
А вот самые жесткие слова, которые я вам скажу: вы тепло устроились и стали спокойными. Вас теперь волнует только то, чтобы никто не поколебал вас в вашей безмятежности. Вы вспоминаете хорошие времена, вы старички, вы почетные члены-академики, доживающие свой век в нелегких трудах. Вы превращаете «Товарищ» в музей, а сами делаетесь хранительницами дряхлыми его. Жизнь «Товарища» вам не нужна, а нужна ваша собственная жизнь в «Товарище». Вы стали взрослыми и принесли в «Товарищ» многое плохое и глупое, что есть у взрослых. И то, что Данилову трудно теперь с нами, становится нашей виной, одной из наших главных виновностей, потому что мы стали взрослыми и чужими друг другу.