В то лето все были немного безумны. Старик Ратгауз, томимый дурными предчувствиями; Миня с его странными намеками; Яков, возящийся на загаженной кухне с нелепыми сооружениями; Василь, твердящий, что он слишком много облучался и теперь никогда не сможет иметь детей. Яков сначала отшучивался, потом понял — серьезно. Спросил:
— Тебе двоих достаточно?
— Чего?
— Двоих детей достаточно будет?
— Ну да.
— Тогда успокойся. Буровы всю жизнь работают с рентгеновскими лучами, и у них прекрасные, полноценные ребята.
Василь успокоился. Потом новое: «У нас хотят украсть открытие. Меня вызывал Кукинов, расспрашивал, чем занимаюсь, какие результаты. Я наврал, что по-прежнему белками, а дурак Буров, оказывается, сказал все. Он его тоже вызывал. Еще он почему-то выспрашивал, зачем я ходил на бойню».
— Глупый был, вот и ходил, — Яков цеплял основания, жестяные пластины, к кусочкам проволоки. — Сколько времени потратил на этот никому не нужный миоглобин.
— Он все допытывался, зачем я на бойне брал сердца лошадей.
— Ах, черт, черт! Ну никак не получается. Хоть ты тресни. Смотри, опять свободная связь.
Виктора поразила эта «свободная связь», потому что неотступно думал об отношениях с Зиной. Несколько раз предлагал пойти в загс расписаться, жить вместе. Зарабатывать на жизнь он сможет, будет давать уроки, писать рефераты, а потом — впереди премия, и не какая-нибудь, а Нобелевская.
— Нет, нет, — мотала кудрявой головой, — нет, так будет хуже.
— Кому?
— Прежде всего тебе.
Допытаться было невозможно, Виктор мучился. Театр уехал на гастроли, а она почему-то осталась. По-прежнему исчезала раза два в неделю, всплыла какая-то больная богатая тетка в Перловке. Он решил выследить. Стоял у окна лестничной клетки дома напротив, не отрываясь смотрел на подъезд. Конец рабочего дня, жильцы возвращались по домам. Завидев его фигуру, замолкали, шли медленно, осторожно. Он стоял спиной, не оборачиваясь. Слышал робкие шаги, испуганное дыхание. Миновав его, шаги убыстрялись, дверь квартиры захлопывалась торопливо, и ни один человек не спросил, зачем он здесь и что делает. В те годы боялись таких, прилипших к стеклам, наблюдающих за чем-то или ждущих кого-то людей. Черный жук-дровосек появился со стороны улицы Горького, и тотчас в окне Зины погас свет, жук развернулся медленно, притерся к тротуару, заслонив подъезд. Потом отъехал. Зина не разрешала в ее отсутствие справляться у хозяйки.
Он прождал в подъезде бесконечно долго, она вернулась в час ночи. Подъехал черный жук, хлопнула дверца, потом стук парадной двери, потом зажегся свет в окне. Он горел недолго, ровно столько, чтобы разобрать постель и снять платье.
Спросить впрямую было невозможно, слежки она бы не простила никогда. Начал исподволь: откуда у тетки богатство, замужем ли она и кто ее муж. Сразу напряглась, увидел это по настороженному взгляду, по тому, как медлила с ответом. Соображала.
— Она, они жили за границей, он занимал очень ответственные посты и сейчас занимает. Там, — глазами показала на потолок.
Следовало спросить, есть ли у теткиного мужа машина, — один раз Зина после визита к тетке обмолвилась, что измотана ужасно, от электрички тащиться до дома полчаса, да и электричек она не выносит.
Но это было опасно, Зина могла заподозрить слежку. Она была очень смышленая. Очень. Читала его мысли. Когда спросил небрежно: «Наверное, электрички переполнены и тебя, бедненькую, затолкали?» — ответила небрежно:
— Иногда дядя заезжает за мной после работы. Да, кстати, смотри, какую чудесную вещицу он мне подарил.
На шее, на тоненькой золотой цепочке, висела маленькая бабочка, усыпанная белыми блестящими камешками.
— Это бриллианты. Осыпь, конечно, но очень изящно, правда?
Много лет спустя они пошли на прием по случаю какой-то даты, то ли Галилея, то ли Улугбека.
Зина нацепила бабочку. Они были в ссоре, и он понял, что бабочка еще один удар. Хотел сказать: «С этой блямбой ты не пойдешь», но представил, что ждет его по возвращении с приема, и промолчал.
Она была жестоко наказана. Жена Гаврилова, знаменитого не только своими довоенными трудами, но и тем, что в лагере, в тюрьме развил, держа все формулы в голове, новую ветвь радиационной биологии, сказала громко, глядя Зине в глаза с ненавистью:
— Эту бабочку украли у меня при обыске. Просто украли вместе с другими фамильными драгоценностями. Я вас поздравляю — это редкая вещь елизаветинского времени.
Зина отступила, но сзади стояли плотно, молча. И тогда она сделала величайшую глупость: расстегнула цепочку, протянула цацку Гавриловой:
— Возьмите, мне не жаль.
— Ну зачем же, — брезгливо отшатнулась старуха, — вы ведь ее заработали.
Это был скандал, о котором долго шушукались в академии, но дома Виктор Юрьевич не позволил себе никогда напомнить ни словом, ни взглядом, потому что была ночь со слезами, с горьким, разрывающим душу шепотом, с жалостью, бросающей к жене сильнее страсти, с тем чудесным, что было только у них двоих и никогда с другими женщинами; и был звонок Гаврилова. Старик, картавя, говорил о нетерпимости женщин, об их жестокости друг к другу и о том, что «не судите и не судимы будете», ибо и он, прожив трудную жизнь, не знает правых и виновных, а знает грешников, убежденных в своей святости, и святых, мучающихся тяжкими грехами.
Потом он говорил о красоте и прелести Зинаиды Андреевны, о последней работе Виктора Юрьевича, удивлялся его умению из хаоса никем не познанных проблем зацепить и вытащить самое главное, самую суть, и под конец:
— Моя жена готова принести извинения вашей супруге.
— Ну, это уж слишком, уволь, — услышал Агафонов громкий старушечий голос и, опережая собеседника, сказал торопливо:
— Я всегда буду счастлив обсудить с вами интересующие нас обоих проблемы. В частности, генетический код.
Теперь он приходил на Бакунинскую просто так. Никакой особой необходимости в его помощи уже не было, но возникла другая — видеть Якова и даже Василя. Около них отступали тревоги, приходила надежда, что все образуется, что впереди ждет слава, безопасность, покойная жизнь. Статью о математической интерпретации процессов эволюции он отдал на прочтение Корягину. К ней приложил еще одну: преобразования Лапласа на полупростых группах Ли. Отдал скромненько, мол, просмотрите на досуге, а в душе — ликование: таких изящных, красивых работ у шефа не было.
От матери пришло письмо. Писала, что очень волнуется за него, снился плохой сон, пересказывать не станет, чтоб не сбылся. Просила в очередную посылку вместо сухой колбасы положить побольше глюкозы и аскорбиновой кислоты, с зубами стало неважно. Почему-то странный совет: залезть на антресоли, там в старом кофре должен быть клетчатый костюм, очень хорошего качества, пускай перешьет себе, перелицует и носит, материал хороший — двусторонний. А кофр не выбрасывать, он очень удобный и легкий. Она, видимо, забыла про костюм, привезенный отцом из Америки, конфисковали при обыске, еще при ней. Передавала привет соседям (жалкая попытка умилостивить чужих людей, незнакомых, чтоб не обижали сына). О себе ни слова. Лишь в конце две густо замаранные цензурой строчки. Попытался прочесть, но, кроме слова «ровесники», не смог ничего разобрать. Что-то в этом письме томило, была какая-то загадка. С этим старым кофром. Полез на антресоли. Квартира была пуста, соседи ушли на работу. Антресоль была длинная — во весь коридор, ползал по ней на животе, как огромный червь. Из-под соседского нищенского барахла выуживал обломки своей прежней жизни: гантели отца, заграничный эспадрон, измызганного голубого ослика — свою любимую детскую игрушку. Ослик добил. Лежал плашмя, уткнувшись в какую-то ветошь, и плакал. Когда-то ослик хранился в большой старинной шкатулке вместе с его первой соской и первыми стоптанными ботиночками. Шкатулку тоже забрали при обыске. Кофр был легким, несмотря на внушительные размеры, — стальной сундук, обитый по ребрам бамбуковыми полосками. Приволок в комнату. Кофр был пуст. Внимательнейшим образом обследовал изнутри все пазы и щели — ничего, только светлая рифленая сталь. С этим кофром притащился вечером на Бакунинскую. Мария Георгиевна стирала. Терла о волнистую блестящую доску голубое исподнее Якова. Василь у окна углубился в какие-то расчеты, а Миня Семирягин возился с моделью, изгибал остов, боком по-вороньи заглядывая в чертежи. Напевал тихонько одно и то же: «Тюх-тюх-тюх, разгорелся мой утюг». «Тюх-тюх-тюх», — смеясь, повторяла Люсенька, больная полиомиелитом дочь Марии Георгиевны. Мария Георгиевна ушла на двор снимать белье. Сказала:
— Поставьте чайник на керосинку. Яша скоро вернется.
Виктор вынул из кармана полкруга ливерной, купил в «трамвайке» — магазине трамвайного депо имени Петра Щепетильникова. Там всегда была свежая ливерная и серо-голубой «стюдень», как говорила соседка Дуня.