— Это кто лицедействует, я лицедействую? — взорвался Розенфельд, грохнул дверью ледника и повернулся к Софи: — Пусть я не имел верного заработка и не всегда мог содержать тебя и твою мать, зато со мной вы имели возможность посмотреть мир, завести знакомство с величайшими еврейскими актерами нашего времени — Адлером, Шварцем, Бен-Ами, Гольденбергом[11], все они приходили в наш дом. Ты слышала, как умнейшие люди говорят о жизни, о книгах, музыке и всяких искусствах. Ты ездила со мной на гастроли повсюду. И в Южную Америку. И в Англию. И в Чикаго, Бостон, Детройт. Отец твой так играл Шейлока на идише, что американские критики ходили его смотреть и хвалили его до небес, вот какой у тебя отец. Вот как надо жить. Вот это я называю жизнь. С водыпроводчиком такого ты не будешь иметь. И кого, я спрашиваю, он приведет к тебе в дом — других водыпроводчиков, и они будут сидеть на кухне, говорить о трубах и как починить протечку в уборной? И так надо жить? И это ты называешь разговор? И когда он сюда приходит, он открывает рот? Говорит только «да», «нет», как заведенный. Нет, так жить тебе не надо.
Софи слушала отца молча.
— Пап, ты несправедлив, — сказала она невозмутимо, — ты его запугал, он боится разговаривать с тобой.
Ее ответ, похоже, устроил Розенфельда.
— Что ты так торопишься? — уже более миролюбиво сказал он. — Ты найдешь и получше.
— Прошу тебя, оставим этот разговор.
* * *
Раздался звонок. Софи нажала кнопку домофона.
— Пап, очень тебя прошу, будь с ним повежливее.
Розенфельд ничего не ответил, повернулся к плите, Софи пошла в ванную.
Эфраим постучался в дверь.
— Входите!
Дверь открылась, он вошел. Рослый, отлично сложенный, чисто одетый. Волосы тщательно приглажены, а вот руки набрякшие, красные: ему то и дело приходилось их отмывать горячей водой, а все равно ладони в мозолях, под ногтями грязь. Увидев, что в комнате только отец Софи, он смутился.
— Софи дома? — спросил он.
— Добрый вечер! — ехидно сказал Розенфельд.
Эфраим покраснел.
— Добрый вечер, — сказал он. — Софи дома?
— Сейчас придет.
— Спасибо. — Эфраим так и остался стоять.
Розенфельд налил в картошку молока, поковырял ее вилкой.
— Так ты теперь имеешь работу на новостройке?
Эфраим удивился такому вежливому обращению.
— Нет, — сказал он. — Мы работаем на военно-морской базе, на новых судах.
— Ну-ну, и много на кораблях уборных? — спросил Розенфельд.
Эфраим не ответил. Софи вышла из ванной — она прибрала волосы, повязала голубую ленточку под цвет халата.
— Привет, Эф, — сказала она.
Он кивнул.
— Садись, — она придвинула стул к кровати. — А я прилягу. — Скинула шлепанцы, подоткнула подушку так, чтобы на нее опереться, укрылась одеялом.
Эфраим сел спиной к комнате. За его плечом ей было видно, как отец выложил овощи на тарелку. Потом сел за стол, стал разминать их вилкой.
— Что нового, Эф? — спросила она.
Эфраим сидел, опершись локтями о колени, переплетя пальцы.
— Да так, ничего, — сказал он.
— Ты сегодня был на работе?
— Всего полдня. У меня три недели отгулов.
— Что еще новенького?
Он пожал плечами.
— Слышал об Эдит и Морти? — спросила она.
— Нет, — сказал он.
Розенфельд опустил вилку.
— Они поженились в воскресенье,
— Это хорошо, — сказал он.
— Да, вот еще что. Я купила билеты — на Медисон-сквер-гарден будет концерт, сбор в помощь русской армии. Ты свободен в пятницу вечером?
— Да, — сказал он.
Розенфельд бросил вилку на тарелку. Эфраим не повернул головы, Софи не подняла глаз. С минуту они помолчали, потом Софи снова завела разговор:
— Да, запамятовала тебе сказать. Я написала в Вашингтон, чтобы тебе выслали анкеты для поступления в гражданскую службу[12]. Тебе твоя мама сказала?
— Да.
Розенфельд стукнул кулаком по столу.
— Да, нет, да, нет, — завопил он. — Ты что, других слов не знаешь?
Эфраим не повернул головы.
— Папа, ну пожалуйста, — молила Софи.
— Да, нет, — вопил отец, — да, нет. И так говорят с образованной девушкой?
Эфраим повернулся к нему и, не снисходя до пререканий, сказал:
— Я говорю не с вами. А с вашей дочерью.
— И это называется — говоришь. Ты не говоришь, ты унижаешь ее своими — да, нет. И это разговор, нет, это не разговор.
— Я не актер, — сказал Эфраим. — Я работаю руками.
— Ты открыл рот, чтобы меня унизить! Так уже закрой его.
У Эфраима дрожал подбородок.
— Вы первый меня унизили.
— Пожалуйста, ну пожалуйста, — просила Софи. — Папа, если ты не прекратишь, я поставлю ширмы.
— И очень хорошо, поставь ширмы, мои глаза уже не хотят видеть твоего водыпроводчика, — подначивал ее отец.
— Водопроводчик, по крайней мере, может содержать жену, ей не придется на него работать. — Эфраим вышел из себя, голос его прерывался от волнения.
— Эфраим, не надо, — стенала Софи.
Розенфельд обомлел, но только на миг. Потом побагровел и даже начал заикаться.
— Ты — ничтожество, вот ты кто. Ничтожество, — вопил он. Губы его беззвучно шевелились: подходящие слова не подыскивались. Однако он взял себя в руки, замолчал. Медленно поднялся из-за стола. Скрестил руки на груди, затем воздел их к потолку и перешел — не без умысла — на идиш, речь его текла плавно.
— Слушай меня внимательно, великий и милостивый Господь наш. Слушай историю второго Иова. Слушай, как год за годом на меня валилось несчастье за несчастьем, и теперь, в мои лета, когда чуть не все мои сверстники собирают благоуханные цветы, я срываю одни сорняки. У меня есть дочь, о Господи, и я окружал ее нежнейшей любовью, дал ей возможность развиваться, получить образование, но она жаждет тешить свою плоть и в этом своем желании лишилась разума до такой степени, что готова предаться человеку, недостойному дотронуться до ее подола, пошлому, заурядному, бессловесному водыпроводчику без идеалов, без…
— Папа! — завизжала Софи. — Папа, прекрати сейчас же!
Розенфельд замолчал, на лице его изобразилось неизъяснимое горе. Он опустил руки, повернулся к Эфраиму, ноздри его презрительно раздувались.
— Водыпроводчик. — В голосе его была горечь.
Эфраим ожег его полным ненависти взглядом. Хотел встать, но ноги не слушались.
— Вы — дешевый актеришка, — вне себя от ярости возопил он. — Идите к черту! — Кинулся к двери, рывком открыл ее и захлопнул за собой с такой силой, что, казалось, стены затряслись.
Розенфельд все ниже и ниже опускал голову. Плечи его поникли под грузом обманутых надежд, он посмотрел на себя со стороны: трагическая фигура с седеющими волосами. И, все выше и выше поднимая голову, поглядел на Софи. Она расставляла ширмы. Розенфельд двинулся к столу в нише, окинул взглядом овощи на тарелке. Аппетита они не вызывали. Он направился к плите, зажег духовку, откинул дверцу — посмотреть, жарится ли котлета. Жарится. Закрыл дверцу, убавил газ и как ни в чем не бывало произнес:
— Сегодня я буду кушать фарш.
1943
Здесь теперь все по-другому
Пер. В. Пророкова
Как-то поздним теплым июльским вечером, через неделю после того, как Уолли Маллейна выпустили из больницы на Уэлфэр-Айленд, он бродил по району, где жил когда-то, в поисках ночлега. Сначала он проверил магазины на главной улице, но они все, даже кондитерская на углу, оказались закрыты. Входные двери были заперты, на дверях подвалов висели замки. Он заглянул в витрину парикмахерской и пожалел, что пришел слишком поздно, потому что мистер Давидо обязательно разрешил бы ему переночевать в одном из кресел в зале.
Он прошел мимо магазинов на главной улице еще квартал и повернул на Третью улицу, застроенную рядами каркасных домов. Где-то посередине он перешел на противоположную сторону и свернул в проулок между двумя старомодными каркасными домиками. Он проверил гаражные ворота, но и они были заперты. Выйдя из проулка, он заметил автомобиль с белым верхом, медленно ехавший с притушенными фарами по улице — вдоль самого тротуара, в тени деревьев. Нырнув обратно в проулок, он спрятался во дворе под деревом и с тревогой ждал, пока полицейская машина проедет дальше. Остановись она, он бы убежал. Добрался бы, перелезая через заборы, до двора матери на Четвертой улице, только очень уж ему этого не хотелось. Машина проехала мимо. Через пять минут Уолли тихонько вышел из проулка и быстро пошел по улице. Он хотел проверить подвалы домов, но боялся, что хозяева проснутся, примут его за вора. Вызовут полицию, и — вечное его везенье — за рулем одной из патрульных машин окажется его братец Джимми.
Всю ночь Уолли рыскал по округе — по Четвертой, потом по Пятой улице, потом парком от кладбища до железнодорожной ветки, проходившей параллельно проспекту в квартале от него. Ему пришло в голову заночевать в павильоне одной из станций БМТ[13], но пятицентовика у него не было, так что это отпадает. Угольный склад у железнодорожного тупика — тоже: там дежурил сторож. В пять часов, устав шляться, он снова свернул на Четвертую улицу и встал под деревом напротив дома матери. Хотелось забраться в подвал и поспать там, но он вспомнил о Джимми и о своей сестре Агнессе и подумал: а ну их к черту.