Но когда он смотрелся в зеркало и любовался отражением, поддаваясь собственному неотразимому обаянию, ему представлялось, что на гладкой поверхности он видит не себя, тщеславного и высокомерного, а образ женщины, этой женщины, совершенно особой женщины, которая осмелилась громогласно заявить о своей индивидуальности в самом сердце музыкальной вселенной Гектора Берлиоза и Габриэля Атлан-Феррара.
Стерпеть такое было невозможно. По крайней мере, очень трудно. Маэстро смирился с этим. Ему хотелось опять увидеть ее. Эта мысль повергала его в тоску, она преследовала его, когда он шел по улицам ночного Лондона времен германского блицкрига, это была не первая война, но первый ужас вечной битвы человека-волка с человеком; пробираясь между людьми, стоящими в очереди в бомбоубежище, среди воя сирен, Габриэль говорил себе, что эта бесконечная вереница простуженных клерков, изможденных работниц, матерей с младенцами, стариков, вцепившихся в свои термосы, детей, с трудом тащивших теплые одеяла, все эти усталые люди с покрасневшими глазами и серыми от бессонницы лицами, были исключительны, уникальны, они не были иллюстрацией к какой-то абстрактной «истории войны», а принадлежали к безусловной реальности именно этой войны. Что значила его жизнь в городе, где за одну ночь могли погибнуть полторы тысячи человек? Что значила его жизнь в Лондоне, где в разбитых окнах разбомбленных магазинов висели объявления BUSINESS AS USUAL?[10] Что значила его жизнь, когда он выходил из здания театра на Боу-стрит, забаррикадированного мешками с песком? Он был лишь патетической фигурой, в ужасе мечущейся под ледяным дождем осколков от взорвавшейся витрины, как испуганный конь, шарахающийся от языков пламени, багровым ореолом освещавшего затаившийся город.
Он направлялся в гостиницу «Риджент Палас» на Пиккадилли, где его ждала мягкая постель; может, там он сможет выкинуть из головы разговоры, которые он слышал, пока пробирался через толпу.
– Не трать шиллинг на газовый счетчик.
– Китайцы все на одно лицо, как ты их различаешь?
– Давай спать вместе, все же лучше.
– Ладно, только кто ты? Вчера мне пришлось со своим мясником.
– Ну, мы, англичане, со школьной скамьи привыкли к телесным наказаниям.
– Слава богу, хоть дети за городом!
– Не радуйся так, уже бомбили Саутгемптон, Бристоль, Ливерпуль.
– А в Ливерпуле не было даже воздушной обороны. Никакого понятия о долге!
– В этой войне, как всегда, виноваты евреи.
– Бомбили Палату общин, Вестминстерское аббатство, Тауэр, тебя не удивляет, что твой дом еще стоит?
– Мы умеем терпеть, дружище, умеем терпеть.
– И умеем помогать друг другу, дружище. Особенно теперь.
– Особенно теперь.
– Добрый вечер, господин Атлан, – поздоровался с ним музыкант из оркестра, первая скрипка, который был замотан в простыню, вряд ли способную защитить его от ночного холода. Он был похож на призрак, сбежавший из оратории «Фауст».
Габриэль с достоинством кивнул, но в этот момент почувствовал крайне недостойную, срочную нужду: ему невыносимо захотелось помочиться. Он остановил такси, чтобы быстрее добраться до гостиницы. Таксист дружелюбно улыбнулся:
– Во-первых, мистер, я уже ничего не могу понять в этом городе. Во-вторых, на улицах полно битого стекла, а новые шины на каждом углу не валяются. Мне очень жаль, мистер. Там, куда вам надо, камня на камне не осталось.
Маэстро свернул в первый переулок из тех, что образуют запутанный лабиринт между Брюэрс-ярд и Сент-Мартинс-лейн; казалось, они навсегда пропитались запахом жареной картошки, приготовленной на свином сале, баранины и тухлых яиц. Это было дыхание города, угрюмое и тоскливое.
Он расстегнул брюки, вытащил член и, облегченно вздохнув, стал мочиться.
Раздавшийся рядом мелодичный смех заставил его обернуться. Он похолодел.
Женщина смотрела на него с нежностью, немного лукаво и очень внимательно. Она стояла у входа в переулок и смеялась.
– Sancta Maria, ora pro nobis! – вдруг вскричала она, и голос ее выражал безмерный ужас, который испытываешь, когда за тобой гонится дикий зверь, по лицу бьют крылья ночных птиц, уши раздирает грохот копыт, а конница несется по небесам, истекающим кровью…
Ей стало страшно. Без сомнения, в Лондоне, с его подземными бомбоубежищами, чувствуешь себя значительно спокойнее, чем под открытым небом.
– Почему же тогда детей отправляют за город? – спросил ее Габриэль, который, несмотря на холод и ветер, на большой скорости вел свой желтый, с низким капотом MG.
Женщина не жаловалась. Она повязала на голову шелковый шарф, чтобы ее рыжие волосы, разметавшись, не стегали лицо, как черные птицы из оперы Берлиоза. Маэстро мог говорить, что хочет, но, покинув столицу и двигаясь к морю, разве не приближались они к Франции, к оккупированной Гитлером Европе?
– Вспомни «Похищенное письмо» Эдгара По. Лучший способ спрятаться – это быть на виду. Если о нас станут беспокоиться и начнут искать, им никогда не найти нас в том месте, которое первым приходит на ум.
Она не поверила дирижеру оркестра, который управлял двухместным кабриолетом так же энергично, беспечно и сосредоточенно, как он руководил музыкальным ансамблем; так, словно хотел заявить всему свету, что он тоже человек вполне практичный, а не просто какой-то «long-haired musician»,[11] как тогда их называли в англо-американском мире: синоним рассеянности, граничащей с идиотизмом.
Женщина забыла о скорости, о шоссе, о страхе и пыталась понять, где они едут; ее охватило чувство полноты бытия, и она готова была признать правоту слов Габриэля Атлан-Феррара – «Когда город умирает, природа продолжает жить». Всей душой она наслаждалась видом садов вдоль дороги и лесов, запахом прошлогодних листьев, облачками тумана на вечнозеленых деревьях… Ее вдруг посетила мысль, что поток жизни, словно полноводная река без конца и края, вечно и неодолимо продолжает свое движение, не обращая никакого внимания на преступные безумства по отношению к природе, на которые способен только человек…
– Ты слышишь сов?
– Нет, мотор слишком шумит.
Габриэль засмеялся:
– Хорошего музыканта отличает умение слышать одновременно разные звуки и обращать внимание на каждый из них.
Пусть она хорошенько послушает голоса сов, ведь они не только ночные стражи полей, но и усердные труженики.
– А ты знаешь, что совы уничтожают больше мышей, чем любая мышеловка? – полуутвердительно спросил Габриэль.
– Тогда зачем Клеопатра привезла с собой с Нила кошек в Рим? – она поддержала тему без особого воодушевления.
Она подумала, может, стоит завести дома парочку сов в качестве верных слуг. Но кто, интересно, смог бы нормально спать под постоянное уханье ночных птиц?
Она предпочла полностью предаться созерцанию луны, которая той ночью светила так ярко, словно стремилась помочь немецкой авиации. Отныне луна перестала быть романтическим символом, она превратилась в маяк для Люфтваффе. Война изменила течение времени, но луна без устали отсчитывала часы, и эти часы продолжали быть временем, возможно, самым главным временем, матерью всех часов… Без луны ночь обернулась бы абсолютной пустотой; но лунный свет постепенно выявлял ее очертания. Перебегая дорогу, мелькнула серебристая лиса.
Габриэль затормозил и мысленно благословил лису и лунное сияние. Над Дерноверской пустошью дул неторопливый ветер, шелестел в кронах высоких прямых лиственниц, чьи светло-зеленые мягкие ветви словно указывали путь к великолепным, будто лунный кратер, развалинам кэстербриджского колизея.
Он сказал ей, что луна и лиса, наверное, сговорились, чтобы остановить слепое движение автомобиля и заманить их двоих – он вышел из машины, открыл дверцу и предложил женщине руку – в колизей, покинутый Римом среди британских владений, покинутый легионами Адриана, вместе хищниками и гладиаторами, оставленными в полном забвении умирать в подземных темницах.
– Ты слышишь ветер? – спросил маэстро.
– Почти нет, – ответила она.
– Тебе нравится здесь?
– Я поражена. Не думала, что в Англии есть что-то подобное.
– Мы можем проехать дальше на север, до Стоунхенджа, это гигантское доисторическое сооружение, насчитывающее более пяти тысяч лет. В центре громоздятся столбы и обелиски из песчаника. Может, это остатки крепости. Ты слышишь?
– Что, извини?
– Ты слышишь это место?
– Нет. Скажи мне как.
– Ты хочешь стать певицей, великой певицей? Она не ответила.
– Музыка – это бестелесный образ мира. Посмотри на римскую арену Кэстербриджа. Представь себе тысячелетние круги Стоунхенджа. Музыка не в состоянии их описать, потому что музыка не копирует мир. Слушай совершенную тишину долины, и тогда для твоего обостренного слуха Колизей предстанет застывшим эхом, вне пространства и времени. Знаешь, когда я дирижирую произведением вроде «Фауста» Берлиоза, мне не надо следить за временем. Музыка сама дает мне столько времени, сколько требуется. Никакие календари мне не нужны.