Люцифер в сердцах сплюнул на огненный меч, отчего Михаил окутался облаком пара, и заявил Господу, что за этой парочкой - воинствующим фанатиком Михаилом и горлохватом Райсенбергом - нужен глаз да глаз, дабы мир до поры не пошел прахом.
Однако Господь остался глух к словам Люцифера и лишил его всех привилегий, в частности права носить перед Господом семисвечник и распоряжаться его волшебными жезлами: в свое время Господь заказал себе - скорее для забавы, чем по необходимости - разные волшебные жезлы для сотворения разных чудес; некоторые из них были гладкие, как дирижерская палочка, другие богато украшены резьбой.
Люцифер, не желая, чтобы его окончательно загнали в угол, не только тайком сохранил за собой власть над змеем-искусителем, но и похитил самый красивый и один из самых могущественных волшебных жезлов Творца. Он вложил в руку спящему Крабату рукоять из слоновой кости. Пусть этот волшебный жезл будет его дорожным посохом, не без злорадства решил он.
Этот жезл, кстати сказать, служил Творцу для совершения забавных чудес, и хотя тот не заметил его исчезновения, но с тех пор больше уже не создавал таких смешных или диковинных тварей, как динозавры, драконы или кенгуру, разве что Гаргантюа да еще, пожалуй, последний кайзер Вильгельм, который ему, впрочем, не удался, с какой стороны ни глянь.
Рано поутру Крабат обнаружил в своей руке чудесную палку, повертел ее так и сяк, прикинул в уме то и это и, рассмотрев как следует вырезанную на палке Еву, подумал, что не прочь бы иметь жену. При этой мысли его охватило такое томление и в то же время такая тоска, что душа его словно раздвоилась, и непрерывные трели жаворонка стали так раздражать его своей слащавостью, противоречившей этому состоянию, что он вновь улегся и уснул.
Когда он проснулся, рядом с ним сидела девушка.
Оправив платье из грубого холста и откинув назад длинные темные волосы, она с любопытством, а может, просто внимательно оглядела его и сказала: "Здравствуй!"
Крабату ужасно хотелось дотронуться до нее, но он поостерегся - может, она ему только снится, а сны нельзя трогать руками. Он подоил корову и дал девушке молока, она выпила; значит, это был не сон.
Она сказала: "Меня зовут Смяла".
Когда они тронулись в путь, она спросила: "Куда мы идем?"
Но, поскольку нечего спрашивать "куда", не сказав "откуда", Крабат отвечать не стал. Правда, он и вообще счел за лучшее помолчать и послушать, что она скажет, чем болтать попусту, как ветер болтает с травой и деревьями.
Девушка играла с кошкой и пела вместе с жаворонком, но о вопросе своем не забыла и как бы между прочим сказала: "Куда-нибудь, где мы будем счастливы".
Она знает так много слов, и слова всё такие диковинные, подумал Крабат, а вслух сказал: "Хочу поискать для нас обоих Страну Счастья".
"А она далеко?" - встрепенулась девушка.
"Раз есть название, значит, есть и страна", - уклончиво ответил он.
К вечеру они добрались до быстрой речушки шириной в два хороших шага; вода в ней была прозрачная и чистая. Смяла, дававшая имена всему, что ей приходилось по вкусу, - вероятно, и собственное имя она тоже сама придумала - назвала речушку "Саткула".
На берегу им почудилось, будто где-то неподалеку работает мельница, и они поднялись на пригорок с раскидистой липой наверху. Пригорок этот, едва достигавший пяти ржаных колосьев в высоту, очень понравился Смяле, но имя для него почему-то не придумалось.
Потом с ясного теплого неба стал накрапывать дождик. Они уселись под липой, кошка устроилась рядом, а корова предпочла остаться под дождем и укрыла своим телом курицу, склевывавшую с нее черных, отливающих зеленью мух. Луга, полого спускавшиеся к Саткуле, заволоклись легкой дымкой. Крабат сказал: "Это будет наша земля".
Смяла кивнула в знак согласия - то ли потому, что место ей тоже понравилось, то ли потому, что липа источала сладкий аромат; потом она запела песню без слов, радостную и в то же время печальную. Крабат нахмурился - ему очень хотелось сказать что-нибудь такое, что бы подходило к песне, но звучало бы вполне разумно. Таких слов у него не нашлось. Подумав, он чуть было не сказал, что Смяла ему кого-то напоминает, но удержался - это было бы ложью, а ко лжи у него не лежала душа. Еще не ясно, не сон ли она, да и чувство его только что зародилось. Все будет напоминать мне тебя - вот это было бы правдой, но правдой о конце, а не о начале. Поэтому он промолчал.
Смяла, легкая и гибкая, одним движением поднялась с земли, Крабат попробовал было встать, как она, но завалился на бок и, лежа, подхватил ее песню без слов, но теперь у этой песни появились слова. О Смяла, до чего же ты хороша.
Смяла перебросила на грудь свои темные волосы - знала, для чего: для этого теплого дождика, а может, для аромата липы или для хриплой песни Крабата, - она перебросила волосы на грудь, и дождик смыл и унес ее платье. Иди ко мне, сказала она, а может, и не сказала, но Крабат это услышал.
Иди ко мне, поманила она и побежала, легко отрываясь от земли, но потом вдруг вскрикнула и остановилась. Она села на камень и, закинув правую ногу на левое колено, низко склонилась над ней и принялась искать занозу в ступне поднятой ноги, придерживая ее за щиколотку. Крабат смотрел на ее выгнутую дугой спину, на округлую линию бедер, мягко переходящую в очертания ноги, напряженной от неудобства позы, и заноза в ее ноге колола его больнее, чем десять заноз в собственной груди; он опустился на колени и хотел вытащить занозу. Но Смяла проворковала что-то ласковое - а может, вовсе и не ласковое, - обвила волосами его шею и вскочила так внезапно, что он покатился в траву, а она пустилась прочь, пританцовывая на бегу. Заноза впилась не в ее ногу, а в его живую плоть, он погнался за ней, и, хотя она звонко смеялась, дыхание ее уже стало прерывистым, а темные волосы разлетелись по ветру.
Внизу у пригорка стояла яблоня, ее раскидистые ветви свисали почти до самой земли. Смяла обвила руками кряжистый ствол и, когда Крабат догнал ее, соскользнула на землю; над ее головой дерево зазеленело. Под ними высохла трава, над ними дерево покрылось плодами.
Из лесу выехал всадник, он был при оружии и с собакой. Собака залаяла, Крабат поднялся с земли. Всадник оглядел местность и одобрительно кивнул - ему она тоже понравилась. Он подъехал поближе и, не обращая внимания на парочку под деревом, сорвал яблоко и впился в него зубами.
"Вы здешние?" - спросил он. И, не спеша доедая яблоко, стал в упор разглядывать Смялу. Глаза его сидели как-то слишком близко друг к другу - на широком лице узкие, жесткие глаза. Собака почесывалась, свесив влажный язык.
Крабат ответил, что они живут на этом холме.
Всадник соскочил с коня и захлестнул поводья вокруг ствола яблони. Смяла увидела, что на левой задней ноге лошади выжжено клеймо: разверстая волчья пасть и перед ней гора. Она рассмеялась прямо в лицо чужаку - волку, мол, не проглотить гору.
Крабату очень хотелось, чтобы всадник поскорее уехал, и он сказал: "Возьми себе горы, этот холмик наш".
Но всадник топнул ногой, и на земле отпечаталось его клеймо. Смяла уже не смеялась, и Крабат понял, что такое страх.
Когда стемнело и они занялись любовью, Крабат увидел волчье клеймо на плече Смялы, а она - такое же на его плече; они слились в одно целое, грудь к груди, он ощутил себя в ней, а глаз на затылке у них не было.
К ним на холм поднялся мельник, тоже меченный волчьим клеймом; мельник сорвал листок с липы, зажал его между пальцами, и листок запел: мельник охранял их любовь.
Смяла лежала рядом с Крабатом, а над ними нависал страх. С каждым вздохом они вбирали его в себя.
Когда занялось утро, Крабат оставил Смялу и подсел к мельнику. Они сидели рядом, плечо к плечу, и не было нужды говорить какие-то слова или клясться кровью в знак вечного братства.
Жаворонок взлетел ввысь.
Крабат сказал: "Дарю его тебе".
Мельник поглядел вслед взмывшей в небо птице и кивнул. Листок, певший ночью в его пальцах, превратился в трубу. Он приложил трубу к губам и заиграл, но песня не получилась.
Смяла проснулась, подсела к ним и нарекла мельника Якубом Кушком. "Якуб звучит надежно, а Кушк - весело", - заявила она.
Может, оно и так, а может, и нет, ведь каждый слышит по-своему, но эта выдумка Смялы привела впоследствии к некоторой путанице.
Ибо некий Якуб Кушк, мельник и мастер играть на трубе, привлекался к суду низшей инстанции за сидение со своим инструментом в стоге сена, что и засвидетельствовано документально летом 1908 года.
Согласно его собственным показаниям, этот Якуб Кушк мирно спал в том стоге, не замышляя ничего дурного, пока какая-то лошадь не сунула морду в сено. С перепугу мельник затрубил что было силы, не подозревая, что на лошади той восседает сам кайзер Вильгельм Второй, который в свою очередь принял трубу мельника за библейскую трубу Иерихона.
Во время судебного процесса не удалось, однако, с полной достоверностью установить причинно-следственную связь между подлинной или мнимой иерихонской трубой, с одной стороны, и пугливой лошадью императора - с другой, и в силу этого обстоятельства судья, засадивший мельника Кушка за решетку по обвинению в злоумышлении против Его Величества и нарушении порядка во время маневров, говорил не о библейском событии, а об искусствах. Искусства, доказывал он, если им предаются, так сказать" необузданно, не сдерживая себя благонадежным образом мыслей и уважением к всевидящему оку закона, в состоянии разрушить и не такие твердыни, как стены какого-то захудалого городишка, к тому же еще и иудейского.