Это проявление началось - не замеченное Яном - очень рано, когда все невероятное казалось простым и свободно перемещалось во времени и пространстве, когда слово еще обозначало лишь один предмет и каждый предмет был только самим собой. В ту пору Крабат был для внука Петера Сербина и Али-Бабой, и Синдбадом Мореходом, и Тилем Уленшпигелем - плутом и насмешником, и Тилем - свободным гёзом, и победителем дракона, и благородным принцем; он был для него могучим богатырем - вершителем великих дел.
Но только когда Крабат отправился на поиски Страны Счастья, он стал Яну близким и родным, он начал взрослеть вместе с мальчиком, и преграды на его пути стали преградами и для Яна. Этот новый - и близкий - Крабат познал глубь веков, пустыни бессилия, океаны бесправия, бескрайние дали вечного возрождения и горизонты счастья. Он участвовал и в открытии Америки, и в сражениях с турками под Веной, и в штурме Бауцена гуситами. Он изобрел колесо и солнечные часы, поднялся на Гаури-Санкар, открыл северный полюс, завел шведов в болота, штурмовал Бастилию и был похоронен на кладбище Пер-Лашез.
Но он не был бездомным перекати-поле: здесь, на холме у Сербинов, была его родина. Здесь он копал колодец и сеял рожь, здесь он умом и хитростью, а то и с оружием в руках боролся с Вольфом Райсенбергом. Здесь он был не раз убит и вновь оживал, умирал и был своим собственным сыном. Здесь он установил моровой столб и подновлял его раз в столетье. Для Яна Крабат принял образ дедушки, и их жизни были как опавшие лепестки кувшинки, которую щука нечаянно сбила хвостом: лепестки эти то сближаются, то отдаляются друг от друга; случается, что некоторые лепестки прячутся под другими и кажутся одним лепестком.
Мальчику всегда хотелось быть Крабатом, а однажды, в день похорон дедушки, ему захотелось стать таким, каким был его покойный дед.
В деревню, где его отпевали, съехалась вся округа, и тот судья тоже приехал проводить Петера Сербина в последний путь. Власти прислали два грузовика с полицейскими - для поддержания порядка, как поговаривали в народе. Остальные деревни в долине Саткулы настолько обезлюдели, что цыган Богаз имел полную возможность спокойно прибрать к рукам знаменитую трубу мельника Кушка. Он играл на ней два года, потом она развалилась, и цыган опять взялся за точильное ремесло.
Но труба была совсем не та, настоящую-то мельник Кушк взял с собой на похороны и ее звуками проводил своего друга в могилу; в полицейском рапорте властям отмечалось, что он вопреки христианскому обычаю играл что-то неподобающе веселое.
Мельник Кушк и не подумал объяснять властям, почему он играл именно так, а не иначе. За три дня до этого он зашел утром к Петеру Сербину, принес миску вишен,
"Хорошо, что ты пришел, Якуб, - сказал тот, - я как раз собираюсь в путь-дорогу. Похоронят меня в будущий вторник, в этот день я справлял свадьбы, всего их было тысяча четыреста сорок девять, и, чтобы вышло круглое число, сыграй на моих похоронах, как на свадьбе".
Мельник Якуб Кушк пообещал, они выпили по рюмочке, и мельник пошел домой. А дед позвал внука и протянул ему самый красивый из своих свадебных жезлов, обвитый синими, красными и белыми лентами, с рукоятью из слоновой кости. "Этот жезл знает все, что я не успел тебе рассказать, храни его как зеницу ока", - сказал он и кивнул внуку, чтобы тот уходил, потом съел несколько вишен из миски и стал перебирать в уме, не забыл ли чего, - оказалось, вроде все сказал и все сделал; он откинулся на подушку и умер.
Яну было тогда десять лет; много людей собралось, чтобы проводить в последний путь своего верного защитника и знаменитого дружку, и внук тоже бросил три пригоршни земли на гроб того, кто был для него в детские годы великой книгой жизни. Священник сказал, что покойный был человеком мудрым, справедливым и не ведавшим страха перед людьми, которые ставят свое право выше справедливости, - при этих словах полицейские на всякий случай взяли резиновые дубинки в руки, а внук посмотрел на белых голубей, сидевших на крыше церкви: дедушка, а как это - быть мертвым?
И тут мельник Кушк весело и торжественно ответил за деда: когда меня опускали в могилу, мельник Кушк играл свадебную песню - значит, мертв тот, кто не жил.
Мальчику почудилось, будто эти слова произнес Крабат, и это не особенно удивило и ничуть не смутило его, и, когда все голуби взлетели с крыши, а один остался, в его глазах это был голубь Крабата, а сам Крабат стоял рядом с ним, и дедушка не был мертв, и они переходили друг в друга, а потом стали им самим. Но и это не смутило его и не показалось странным - просто мир был так устроен, что его не всегда удавалось понять.
Он понял его позже, имея за плечами тысячу снов и дел, мыслей и впечатлений, переплетавшихся друг с другом, многослойных и многоликих. С годами из этой мешанины все четче выделялся один слой, который он называл про себя "реальностью Крабата" и который включал антивремя и антипространство. Он был уверен, что эта реальность в тысячах точек пересекалась с его собственной и в тысячах точек отклонялась от нее - вплоть до обращения в полную противоположность.
Иногда ему казалось, что стоит лишь протянуть руку - и прикоснешься к Крабату. Но так ни разу и не протянул: не видел в том нужды.
А иногда казалось, что он может и должен проникнуть в эту другую реальность, стать Крабатом и, взмахнув волшебным жезлом, совершить чудо спасения.
Такие и подобные мысли и чувства заставили его однажды сделать в своем дневнике, который он вел от случая к случаю, следующую запись: "Но если когда-нибудь День Седьмой придет к концу, то станет необходимо - последним актом свободного разума - овладеть также и несвязанным временем, чтобы всё время взять с собой в День Восьмой, который начнется с того, что человек окончательно решит, кем он станет: НИКЕМ или наконец-то ЧЕЛОВЕКОМ без страха перед жизнью и без надежды на спасение от нее".
В другом месте он назвал Седьмой День периодом несамоопределения человека, за которым последует период полного самоопределения. День этот может продлиться и века, и несколько секунд самоуничтожения - это будет зависеть от того, будут ли моральные качества человечества в тот момент не только уравновешивать, но и превосходить его технические возможности.
Он, бывший свидетелем того, как одна Великая война закончилась атомной бомбой, а другая благодаря ей же не состоялась, как в пробирках и ретортах готовилась третья, бескровная, по еще более ужасная, а дух смертельного соперничества уже заразил своим семенем землю, и чрево ее вздулось от бомб и ракет - почем знать, когда оно лопнет? - он шаг за шагом растерял былую веру в глобальность воздействия идей и нравственных принципов, якобы способных идти в ногу со стремительным развитием техники. С утерей этой веры укоренилось в нем убеждение, что именно его наука, биология, призвана спасти человечество. Она откроет главные принципы жизни, выяснит все детали ее структуры и научится синтезировать ее элементы с равноценным качеством - для того, чтобы в конце концов ген за геном создать нового человека, запрограммированного на овладение своим собственным будущим. Этот человек будет, как утверждал Ян Сербин, и разумным, и нравственным, - правда, не разумным от нравственности, а нравственным от разума.
Поэтому он трактовал "несвязанное время" как то, что иногда им же самим обозначалось термином "антивремя", но одновременно и как всю совокупность проблем и опыта прошлого. Он исходил при этом из того, что, если хочешь вообразить себе будущее как можно более осмысленным, прошлое не может представляться абсолютно бессмысленным. Если отказаться от этого условия, то и настоящее неизбежно окажется сущей бессмыслицей, а с ним и все бытие, и несовершенство сущего мира предстанет как непреложный закон хаотического нагромождения случайностей.
Эти соображения подтолкнули Яна Сербина к тому, чтобы наряду с изучением человека как биологической категории заняться им как категорией нравственной, и в ходе этих исследований картины, впечатления и представления его детства и ранней юности как-то незаметно для него самого стали занимать все больше и больше места в его мыслях.
Среди немногих вещей, которые остались у него от тех лет, были свадебный жезл из черного дерева и толстая тетрадь в черном картонном переплете с записями его деда и мельника Якуба Кушка.
Последняя запись, сделанная рукой деда, гласила: "Я видел странный сон. На одичавшей яблоне висело три одинаковых яблока. Под деревом сидела Смяла и играла моими часами. Одно из яблок можешь сорвать, сказала она. Я не знал, какое выбрать. Она сказала, одно из них солнце. Когда оно взойдет, настанет ночь. Второе - земля. Правильно выберешь - не потеряешь. Третье - твои часы. Они идут или стоят. Я должен был сорвать яблоко и не знал какое. Я сорвал одно, оно оказалось таким тяжелым, что двумя руками не поднять, - это была земля. Смяла обрадовалась, а я стал совсем молодым. Я все молодел и молодел и наконец превратился в своего внука Яна. Мои часы тикали на дереве. У меня осталось совсем мало времени".