И вот я вижу человека, который хорош всем, но стар, как два принца. То есть натурально: из вежливости можно сказать, что ему за шестьдесят, а по-честному – под семьдесят. Он меня в чистом виде не заметил – что ему до существа, которое на жизнь моложе, почти прозрачно, почти невесомо. И я почти не заметила – что мне до тёмных теней, ни побегают со мной, ни поиграют. Но я-то его узнала.
Мне правда никто давно не нравился до такой степени. Он похож на мою главную любовь, точнее, на все три мои любви, которые уже слились в одну, как облако-озеро-башня совпадают в памяти, образуя недосягаемую-печальную-одинокую и, разумеется, бессмертную красоту, годную только чтобы смотреть. И моя постаревшая любовь вчера проходила мимо меня, а я мимо неё, и мы даже обменялись парой слов, но это была самая полная и безнадёжная невстреча, которая только случалась со мной. Мужчина может уехать, жениться, не полюбить. Он может существовать только на фотографии десятилетней давности – потому что растолстел и больше не принц. Но я никогда не думала, что бывает – точно такой, как хотелось, но в параллельном времени, и будто мы две рыбы, скользим, одна у самой поверхности, а вторая на дне. И та, что на глубине, никогда не поднимется, а другая не опустится – из-за разницы в давлении, – и только по движению теней и вод они догадываются друг о друге. Лет через сорок я о нём вспомню и подпишу кому-нибудь книжку – «с любовью, М.».
А потом это опять случилось. Я покупала винтажные духи, которым, наверное, лет двадцать, и коллекционер предупредил меня:
– Не привязывайся к ним, их больше нет.
Больше нет этого сандалового, тёплого и пряного, больше нет апельсина и мускуса. Можно подобрать аналог, но того запаха, от которого на моём запястье осталась только тень, – не существует.
Остаётся любить то, что есть здесь и сейчас, и никогда, даже после бессонной ночи, засыпая на рассвете, когда сознание на короткое мгновение становится ясным и отчужденным, ни в коем случае не допускать мысли, что любимое нами, желанное, обольстительное – только тень того настоящего бессмертного аромата, которого на самом деле – не существует.
Я отдаю себе отчёт, что более или менее понимаю поколение тридцатилетних, – если выражение «понимать людей» вообще допустимо для приличного человека; немного помню о детстве и юности; но совершенно не могу представить, что на уме у тех, кто в два раза старше, за 60 и далее. Я думала об их печалях: ну что там может быть – страх смерти, «жизнь не удалась», ощущение собственной ненужности? И мне почему-то вдруг показалось, что скорбь третьего возраста в том, что дети – твои собственные дети, у которых, казалось, всегда всё впереди и обязательно будет по-другому, – уже немолоды и точно так же несчастливы, и жизнь их тускла и трудна. И вот это ощущение себя в бесконечной каторжной цепи поколений, где и позади, и впереди счастливых нет, должно быть, и есть самое страшное. И насколько легче тем, чьи взрослые дети благополучны.
С детьми всегда так:
По выходе из младенчества мы только и делаем, что мучаем их, а они нас любят. Хотелось просто воспитывать и строить свою жизнь, а по факту получается, что всё время заставляешь, орёшь, разрушаешь. Разводимся, разваливая их семью, перевозим с места на место, меняем среду – и давим, давим, давим. Всего лишь выпрямлять, чтобы этот цветок рос ровно, будить до света в школу, ставить почерк, делать уроки – орать, да, но ведь это всё необходимо.
(Не говоря даже, что мы просто люди, с нервами, с недостатками, самодурством, – нет, только о необходимом и оправданном давлении речь.) А они в ответ на это – даже сопротивляясь – неотступно отчаянно любят.
Вот, а потом он вырастает, и так стыдно, ты ему – прости, прости, а он – да нормально, всё правильно, сделали из меня человека. А ты смотришь, и никуда от этого не деться, – что он-то – был – ангел.
Моя мама села в лодку и уплыла
Моя мама, женщина немного за шестьдесят, погружена в свои болезни и в свою веру, и я давно смирилась с тем, что потеряла её, – точно так же, как родители теряют нас, когда мы вырастаем. Она сейчас занята страданием и спасением души, а для меня совершила лучшее из всех возможных материнских благодеяний – оставила в покое. Но и изредка мне снится один и тот же сон, от которого я просыпаюсь в слезах.
Вот и сегодня приснилось, что она собирается уплыть в море – навсегда. И, в сущности, это идеальное решение и чудесный подарок: забрать свою надвигающуюся старость с глаз долой и освободить место. Я не увижу её болячек и смерти, уберегусь от участия во всех этих грядущих безобразиях, её портящийся характер не станет мне досаждать, а чувство вины за недостаточную любовь и заботу не съест мою печень. Я знаю, что не буду о ней скучать, – сейчас мы видимся раз в три месяца, изредка разговариваем по телефону и только поэтому не раздражаем друг друга до зубовного скрежета. Но если оставить нас нос к носу на неделю, клянусь, я на третий день выброшу из головы, что мама нездорова, а она забудет о христианском смирении, и мы начнём сражаться с яростью языческих гладиаторов.
И вот теперь я узнаю, что этот человек собирается сесть в лодку и удалиться куда-то за горизонт, а там его ждёт большой корабль, на котором он уплывёт ещё дальше, навсегда, увозя с собой все существующие и будущие проблемы. И вместо того, чтобы обрадоваться или просто принять этот факт спокойно, я начинаю метаться по берегу и кричать.
Я кричу, что она не смеет так поступать. Не говоря о том, что это опасно – для неё, подло и несправедливо – оставлять меня одну, когда я в ней так нуждаюсь и люблю. В моих воплях нет ни слова правды: не одна, не нуждаюсь, я первая её оставила, когда выросла, и перепутать с любовью наше вооруженное перемирие может только приютский сирота, ни разу не видевший нормальной семьи.
Но я ору, и чем дальше, тем больше правды становится в этих воплях. И в тот момент, когда они превращаются в настоящую беспримесную истину, она обходит меня по широкой дуге, садится в лодку и уплывает, а мои крики, выглядящие, как печатный текст на плакатах тридцатых годов, застывают в воздухе кривыми строчками: «Ты оставляешь меня одну и не берёшь с собой! Мама, не уходи! Мааамаааааа!» И на этом я просыпаюсь, совершенно зарёванная и с одной только мыслью в голове: «Моя мама села в лодку и уплыла».
Я, наверное, счастливая женщина.
Но, к сожалению, очень несчастный человек. Точнее было бы без «очень», потому что не существует степеней в этом состоянии, один только равномерный морок, укрывающий землю с цветами и травами, доходящий до самой груди путнику высокого роста, а такой маленькой тени, как я, и вовсе по шейку. Только голова торчит и видит, что вокруг во все стороны – одно.
В детстве я совсем не умела играть, поэтому, когда добиралась до кукол сестры, не знала, что делать, разве только отрывала им руки, ноги и головы, складывая отдельными кучками.
С тех пор ничего не изменилось.
Я совсем не умею любить. То есть не умею так, как нужно тем, кого люблю. Сама-то я всем сердцем, но почему-то в итоге отрываю руки, ноги, сворачиваю шеи, а потом, опомнившись, смотрю на тела, и всё равно продолжаю их любить. Мне кажется, получилось красиво. Мне кажется, я выразила свои чувства самым прекрасным образом. А они меня почему-то не понимают, и от этого особенно горько. Как будто у меня слишком большие и грубые пальцы. Как будто рассудок Чужого. А мораль и вовсе отсутствует. Я всё ломаю.
Думала, если много работать, не останется ни времени, ни сил, чтобы лезть к другим людям, нормальным, и портить им всё. Ничего подобного, потому что очень большая любовь всё равно докатится и снесёт и маленькие домики, и высокие. Я полна любви, и потому в безопасности все, мне безразличные, а те десять человек живут на острове под самым золотым солнцем на свете – и в постоянной опасности.
Ничего не могу сделать. Я – несчастливый человек. Но, наверное, счастливая женщина. Вот, у меня тут есть всё, что вы называете женским счастьем. Главное, быть очень осторожной, хранить сердце ровным и не смотреть выше морока – ведь там, внизу, есть всё, что нужно: и земля, и цветы, и травы.
Если вы любите кого-нибудь – не так просто, как обычно, сильно или очень сильно, а как-то кроваво и первобытно, насмерть, – то самое большее, что может сделать для вас этот человек, – простить. То есть, если повезёт, и он будет очень умный, добрый и светлый, то, может быть, простит вас и вашу безобразную любовь. Ничего, скажет, ничего, всё равно ты очень хороший. И тут уже у вас должно хватить ума, чтобы не требовать сверх того понимания или ещё что. Простит, дальше позволит жить, как есть: чувствовать столько боли, сколько сможешь вынести, и питаться скверным счастьем пополам с бедой. Поверьте мне, это много, почти как обещает ваш бог.