— Ну да.
— Знаешь, мы вообще обычно по праздникам не работаем. Правило у нас такое. Но ты, если хочешь, можешь прийти.
— Нет, я уж тогда лучше в среду.
В среду так в среду. Вновь делаю тот же путь. Падает и падает снег, изузорил черные кованые ограды, украсил белыми полосами, проявил графику деревьев и снова отбросил Москву на много столетий назад. Как ни скребут дворники пехлами, а прохожие идут, каждым шагом отслаивая аккуратную аппликацию снежного пласта, так что приходится вдвое чаще перебирать ногами, чтобы проделать ровно ту же дорогу — совсем как Алисе в Зазеркалье или где там. Следую по Рождественскому бульвару мимо полуподвального ресторана «Перуанская кухня», мимо коммерческого банка, щитка «Горящие туры», увешанного острым гребнем сосулек, мимо автомобилей и еще одного отнорка — «элитное серебро 925 пробы» — и подхожу к железным воротам, запыхавшись от подъема, сворачиваю как раз перед двухэтажным приземистым зданьицем, некоторые окна заставлены картоном и фанерой, другие разбиты — видно, давно уже нет в нем официальных жильцов, может быть, обитает кто-то на мышиных правах. Во дворе сразу, будто включили, настала тишина. Словно нет позади, в трех метрах, широкошумного Рождественского бульвара, не снуют автомобили, не идут люди по случаю хоть и снежной, но мягкой погоды в расстегнутых пальто и в шапках, сдвинутых набекрень, платках, сбившихся на сторону, и шарфах, развевающихся по ветру.
Глянув в раззявленную дверь строения, вижу, что как попало сгрудились, словно стадо заснувших животных, перекошенные шкафы.
Уже знакомые мне вагончики для нанятых рабочих — большинство из них приезжие из стран бывшего Союза, ныне «ближнего зарубежья». Рабочие шагают навстречу, кто сплевывая под ноги, кто глядя в глаза. Один тащит картонный тюк цемента, другой на ходу закуривает.
Крещусь на икону монастыря, кланяюсь ей. Во дворе сторож, здороваясь с молодым батюшкой, видно недавно окончившим курс семинарии, одобрительно хлопает того по плотному животу.
Так и будут, спокойно и тихо, тянуться мои дни. Так и станет повторяться эта дорога. И может, Бог даст, на долгие годы будет она моим постоянным маршрутом.
Включаю компьютер, снимаю платок и надеваю принесенный с собой, полегче. Погружаюсь в культурологическую статью. Автора, Музу Кузякину, я уже знаю. Как родную. Я уже со всеми подружилась, заочно перезнакомилась, полюбила их, беседую с ними за экраном. Они встают передо мной въяве, словно отслаиваясь от виртуального листа бумаги. И ниспровергатель засилья мракобесия, революционер, обновленец и полемист Анатолий Подопригоров. И историософ, ученый и академик Леонид Макуха. И аспирант моего веселого факультета, азартный эссеист, любитель притч, басен и шарад Сергей Разгуляев. И отец Василий Ушкуйный, собаку съевший на патристике, ярый противник всяческого зловредного экуменизма. И осторожная, взвешенная, тщательная «кис» — я долго думала, что такое «кис», оказалось, кандидат искусствоведения — Наталья Тен.
Но Муза Кузякина среди всего этого буйного, разнотравного народа — особняком. Пишет она в основном о московских художественных выставках. Я полюбила ее с первых строчек. «Художники бродили по большому просторному залу, мило беседуя, весело обмениваясь радостными приветствиями и громко говоря оживленными голосами». Из первой такой статьи я по нечувствительности выкинула практически все прилагательные, причем «чудесный», «восхитительный» и «живописный» среди них лидировали и попадались штук по пять в абзаце. Хороши были «чудесный живописный вид», «чудесный, восхитительный живописный пейзаж» и, наконец, «чудесная живопись, на которой изображаются восхитительные фрукты». Разобравшись с фруктами, я немного проредила прямую речь милых живописных художников. И от статьи остались прискорбные рожки да ножки.
Муза Кузякина, сказали мне, возмутилась духом. Алексей пришел и так и сказал:
— Муза Кузякина возмутилась духом.
Она даже попросила заменить ее фамилию на фамилию кого угодно в конце статьи. Мне было сделано внушение. Я обещала впредь обходиться с авторами нежнее.
«Разножанровость работ поначалу даже пугает, — замечала Муза Кузякина в своей новой статье. — «Зачем и почему их повесили рядом?» — может задаться вопросом неискушенный недоумевающий зритель».
О, этот неискушенный недоумевающий зритель! Так и вижу его перед собой. Будь ты благословен, неискушенный недоумевающий зритель, задающийся глубокомысленными вопросами, какие и в голову не пришли бы менее неискушенному зрителю. Не такому чудесному. И не такому живописному. А что неискушенный и недоумевающий зритель чудесен и живописен, нет никаких сомнений. Наверняка женщина средних лет, ближе к пятидесяти, в длинном платье и с шалью, возможно, даже с брошью на груди и красным розаном в волосах. Но если без розана, то по крайней мере с корректной искусствоведческой сумочкой в руках. И в шляпке. Может быть, с гребешком в начинающих седеть волосах. А вдруг — эхма, однова живем — даже и с веером.
Затем пришло интервью с веб-мастером китайского сайта, посвященного православию, — Митрофаном Цзы. В Китае есть свои мученики за веру, на китайском распространяются молитвы, каноны и акафисты. А Русская Православная Церковь служит во Владивостоке и других местах Дальнего Востока литургии на китайском языке. Не сплошь во всякой церкви, конечно, но в некоторых — для обращения новых жителей тех пределов в здешнюю веру.
Когда пришла новость, Надежда рассказывала забавное:
— Пацаненка в храме поставили у подсвечника и велели гасить догорающие свечи. И он — гасил. Только что зажженные. Он думал, они уже выросли.
По внутреннему чату — сообщение от «Администратора»: «Знаете ужасную новость? Костя сломал позвоночник».
Даже такие известия даже в таком месте возникают сперва на экране компьютера, хотя администратор сидит в соседнем кабинете. Вскоре Григорий пришел. Походил по комнате, встал, оперся локтем о книжные полки.
— Вот так вот. Теперь не меньше полугода в больнице. Шел человек на братский молебен. Да уж, капитальное вразумление. Только ему подписали, — переворачивая листок на столе, — чтоб компьютер купить.
«Война — просто тяжелая и грязная работа. Перед Новым годом группа ИРД с Новогрознецка до Хасавюртовского района проводила обычный марш, проверяя дорогу. Прикрытие, которое следует за каждым сапером обочиной дороги, постоянно то отстает, то ходит не там, где надо, — не след в след за сапером. Михайлову сильно повезло, что он прошел не там, где были установлены мины ПНМ-2 (противотанковые нажимного действия). Сильно повезло! А вот одному парнишке из первой роты не совсем».
Каждое слово, которое она произносила, падало как-то неловко, набок. Волосы по обе стороны лица. Ее высокая образованность была глупа, глупа до полного беспредела, до тошноты, до идиотизма. Она и пары слов не могла связать, чтоб не ввернуть между ними Гуссерля или еще какую гусеницу с мирового древа познания. И старалась удерживать скромный вид, ее прямо распирало от скромности — от многочисленных сведений, толком не уложившихся в стакане взбаламученного сознания, от мыслей, передуманных наедине и невысказанных, от приобретенного речевого расторможенного навыка, который все не находил применения.
Острый носик. Постные щеки. Я видела в ней себя. В голове однообразно пружинило: «Синий чулок».
В лифте в безбожно ярком освещении рассмотрела ее лицо близко, вплотную. Испещренное мелкими морщинами, глубокими и тонкими.
Губы оставались благородного очертания, извилистого изгиба, впрочем, их покрывала розовая помада еще прежних времен, теперь такого оттенка не носят. На лице доцветала облетевшая красота, и, все время кивая и улыбаясь, она разворачивалась то к одному, то к другому говорящему, как подсолнух.
В ее благородной осанке и повелительном кивке, которым она давала знать официанту, что пора бы наполнить бокал, виделось что-то трогательное, даже жалкое, словно вот-вот княжеские замашки обернутся неуверенностью, сорвутся в плач. И заколка в волосах с вылетевшим одним камешком, и то пальто с немного «покоцанным», как сказал бы мой брат, бывшим лисьим воротником, которое с нее сняли в раздевалке.
Потекли застольные тосты. Мне рисовалась ее история. Она была замужем за, скажем, известным кинорежиссером позднего советского времени, который был старше на двадцать лет. Он ее бросил.
Поблекшая, но не утратившая памяти о временах, когда она царила на ныне канувших, развеявшихся балах и праздниках. Бездетная, разочарованная, одна в большом доме, набитом хрусталем и инкрустированной мебелью, по горизонтальным поверхностям которой, оставаясь в долгом одиночестве, она водила пальчиком вензеля или так, просто, рисовала грустные рожицы обнаглевших масок. Зажигала свечи и ужинала сама с собой. Она так и не вышла вновь замуж, только стены университета, которые помнили ее тонкой, видели Лизу каждый день по-прежнему, ведь она продолжала преподавать.