— Знаете, — говорю я, ободренный хорошим смехом рыбообработчиц, — анекдотических случаев в литературном прошлом было много. Ну, вот еще расскажу. У меня выходила повесть, главная героиня которой семнадцатилетняя девушка, вчерашняя школьница. Повестью заинтересовался один московский театр. Я написал по ее мотивам пьесу. И вот пьесу стали читать в Министерстве культуры. Я как раз был в Москве и вместе с режиссером пришел в Министерство. Там нас приняла одна ответственная дама. И знаете, что она заявила? «Вашу пьесу, уважаемый автор, я не могу пропустить». Как? почему? Она отвечает: «А потому, что вы позволили вашей семнадцатилетней героине забеременеть!» Представляете? Так и сказала, как будто автор непосредственно повинен в этой беременности. И зарезала пьесу на том основании, что, дескать, история с ранней беременностью совершенно нетипична для советской действительности. Представляете? Вот какие страшные времена пережила наша литература, — говорю я скорбно. — А сейчас, знаете, другая крайность: свирепствует порнография, наглый секс… ну, вы знаете, наверно.
Они шумят, переговариваются — я задел, видимо, чувствительную тему.
Илюша под столом бьет меня ногой: мол, закругляйся, лимит времени исчерпан. Я закругляюсь:
— Вот мы и познакомились, дорогие женщины. Надеюсь, вы не считаете, что эти сорок минут потеряны зря. Нам было с вами интересно. Мы вам благодарны за внимание. Есть у вас к нам вопросы?
О да, вопросы есть, правда, однообразные. Лизоньке хочется знать, зачем я потащился на Север, с какими сучонками там встречался. Кого встречал в Москве, каких сучонок? Ей известно, сколько в Москве сучонок — море! А кривоножку Суни я уже успел посетить? Она эту сучонку когда-нибудь убьет. А не занес я ей в постель какую-нибудь сучью гадость? Погоди, погоди! А это что за укусы? Какая сука меня искусала?
— Перестань, — морщусь я, натягивая рубашку. — Это я пьяный о косяк звезданулся.
— Врешь, это явный укус!
— Лучше спроси о моих творческих успехах, — перевожу я на другую тему. Но Лизонька свирепеет.
— Я тебе изменю в Москве, так и знай! — кричит она.
— Тогда не возвращайся. Мне изменщицы не нужны.
— Все-таки ты свинья, Теодоров! Я такая молодая, а ты такой старый, и ты меня ни капли не ценишь!
— Глупая, — глажу ее по волосам. — Кто я теперь без тебя? Никто. Даже не человек.
Лизонька сразу стихает, тесней прижимается ко мне.
— Продал свой роман? — спрашивает она.
Теодоров закуривает. Он лежит на спине то ли хмельной, то ли уже нет, в тесной комнатенке медицинского училища, в городе Тойохаре, который расположен на острове, а остров этот в свою очередь расположен в океане, который омывает все земные материки, которые подпирают спинами три кита, которые, собственно, уже истреблены и занесены в Красную Книгу, — с белокожей девушкой Лизой, которая дана ему в награду за примерное поведение, для поддержки его краткосрочной жизни… именно так обстоит дело. Время идет, не желая останавливаться, намекая, что остановиться невозможно даже в такие минуты неподвижности и задумчивости и грустного осознания гибели бедных китов, поддерживающих своими спинами бедную Землю… печально это! Не избежать Лизоньке, ныне юной, своей, понимаете, старости. Теодоров напишет новый роман до последнего листочка и засмеется нелепости им содеянного. Сестры и братья, дорогие соотечественники! Вам жалко бедных загубленных китов, когда-то подпиравших нашу землю? Тик-так. Это часики стучат. Надо успеть доказать юной Лизе Семеновой, что есть на свете человек (это Теодоров), который со щемящей болью, болью щемящей прислушивается к ее сердцебиению под левой грудью и смиренно дарит ей свои геологические запасы нежности. Взамен он просит немного — чтобы киты жили и поддерживали Землю, когда его самого не станет, ну, и еще небольшого животного тепла самой Лизоньки, в просторечье называемого, кажется, любовью. Милая и драгоценная, и женщина! (А Теодоров мужчина.) Зачем она улетает к мертвой бабушке от живого еще Теодорова? Не восстанет бабушка, а я могу утерять за эту неделю это радостное чувство зависимости от дыхания и сердцебиения внучки. Потому что тик-так, тик-так. И грубые гарпунщики москвичи, более молодые, чем Теодоров. Надо же понимать все-таки, что время переливается из настоящего в будущее, а в прошлое — никогда, как я полагаю. Не продал я свой роман, Лиза, нет, но может ли это помешать нам еще раз напоследок соединиться, как верным друзьям детства?
О-о, у-у — символы нечленораздельного счастья. В дальнейшем… пропускаю… мы достигаем вершин взаимослияния и понимания. То есть я могу продолжать жизнь Лизой, а она Теодоровым, и никто не заметит подмены, настолько я осознал и почувствовал себя Лизой Семеновой, летящей на похороны бабушки, а она себя Юрием Теодоровым, вскоре уезжающим на Курилы, чтобы потом снова встретиться надолго и навсегда, и опять перелиться друг в друга. Ночь, и мы необыкновенно нежны друг к другу, как нежна, понимаете, сама ночь. Мы говорим робкие и нежные слова: «солнышко», «ласточка», «наважка моя», «лосось мой золотой»… ну, не так, конечно, но набор ласкательных слов примерно таков, и прикосновения наши легки, как дуновения. В аэропорту я не отпускаю Лизоньку ни на шаг от себя, все время обнимаю за плечи, целую, ласкаю — наконец, она не выдерживает такой муки и плачет. (Впервые.)
— Юра, — всхлипывает, — так не хочу улетать!
— Ну, с Богом, — отвечаю я невпопад. — Жду. Быстрей возвращайся. Я приеду с Курил и сразу устроим в доме ремонт. Тараканов прогоним, ты их не любишь. Я вернусь на работу в редакцию. Буду много зарабатывать, тебя кормить. Пить я брошу. Зачем! Ты слаще вина. Так что пить я брошу. Такая наша программа. Хорошая?
— Хорошая, — кивает и всхлипывает Лиза, сама на себя непохожая — слабая, беспомощная.
И так получается, что самолет улетает. Нашелся бензин-керосин, все в самолете исправно, и он — на тебе! — улетает, как дурак, вместе с Лизонькой. (Иногда ненавижу авиацию!) А я глубокой ночью в одиночестве возвращаюсь в свой дом, чтобы на следующий день в полдень сделать в туалете открытие, которое потрясает меня своей несомненностью. И вот вскоре появляется деловой Илюша Скворцов с набором лекарств и шприцов (запасливый!) и командует мне: «Жопой к свету, Юра-ша!» — как обычный прозаик, а не поэт.
Одну рыбообработчицу зовут Ирма, другую Марифа, третью Сара. Три также острова в нашем окружении — Кунашир, Шикотан, Итуруп, такие же исконно русские, как эти рыбообработчицы. Мы побываем всюду, и число укладчиц, раздельщиц разных национальностей, (ибо тут истинный Вавилон) умножится, а островов так и останется на нашем счету три — Кунашир, Шикотан, Итуруп. Трех нам вполне достаточно, чтобы наглядеться на сглаженные зеленые сопки, скальные обнажения берегов и туманные вершины далеких вулканов, ждущих своего часа. Море укачает нас, но оно же и обласкает тишиной и покоем. Плашкоуты познаем. Увидим горы железных бочек, штабеля ящиков, заваль консервных банок. Пройдем по всем деревянным тротуарам, поднимемся по деревянным лестницам, посетим бараки. Привыкнем к дождю и ветру, к стойкому запаху рыбы и гниющей морской капусты. Мы, конечно, навестим мыс Край Света, который, дети, предполагает именно край света. В странной тоске, поодиночке мы будем иногда бродить по берегу, ощущая свою малость рядом с морем и вулканами. Найдем причудливые деревяшки, непременно. Найдем славные камешки, крупные раковины и удивительные японские бутылки — обязательно. Сотни женских лиц пройдут, проплывут, промелькнут перед нашими глазами чередуясь, а мы запомним немногие. Курильские курвы — брысь, дети! — коренастые, курносые, кучерявые, красивые и каракатицы, с крупами коней, космами и косицами станут поить нас брагой. Десятки стихов вдохновенно прозвучат. Тихий всхлип раздатся однажды ночью — это спящий Теодоров всплакнет. И он же завоет во сне, как подыхающий волчара, переполошив своих попутчиков. (С ним спать в одной комнате никому не советую, если его что-то мучит.) Упадет и разобьется вертолет с пьяным экипажем. Муж зарежет жену. Ограбят двух заезжих туристов, и Теодоров встретит на Итурупе пароходную даму Римму.
— Римма! — закричит он издали, от столовой. Ах, как она возрадуется и побежит ему навстречу! Они обнимутся быстро, бегло.
— Приехал, — радостно скажет она.
— Да, вот видишь, тут я, — подтвердит Теодоров, хмурясь.
— Давно?
— Вчера прибыли.
— Надолго?
— До первого парохода.
— Ты не один?
— С товарищами. Нас трое.
— Знаешь, — скажет она, тряхнув пышными волосами, — муж у меня в море. Я могу пригласить вас в гости.
Но зачем я обижаю Ирму, Марифу и Сару? Упомянул их и тут же забыл. Это нехорошо. Они заслуживают нескольких страниц текста. Вообще, кто как, а я ценю и помню всех своих попутчиц, давних и близких, — не по именам, конечно, и не по внешности, а по ситуациям, на которые чрезвычайно памятлив. Спросите меня — ну, спросите! — о любой из них, и туг же память услужливо подбросит мне яркую картинку: к примеру, урочище Сары-Челек, ореховая роща, я и она (киргизочка-учителка) под раскидистой орешиной на траве, и стадо диких свиней, вдруг с визгом выбегающее из зарослей… Ну, и так далее. А некоторые гордятся тем, что девяносто девять эпизодов из ста забыли начисто. В этом, по-моему, есть какой-то подлый снобизм, пренебрежение к живым существам и, в конечном счете, духовная ущербность, и так считаю, друг-читатель. Ибо нет людей, не заслуживающих воспоминаний. Останови прохожего, попроси огонька и сделай зарубку: такого-то числа в полдень некий славный прохожий поднес тебе горящую спичку. Засчитывается и его доброе дело, и твоя благодарность. Поэтому помню. И не вычеркиваю никого.