За первые десять лагерных дней Фурман потихоньку дал почитать свою «тетрадочку» нескольким доверенным людям. Однако их реакция, сводившаяся к смущенно-уважительному «здорово… надо будет еще подумать над всем этим», его совершенно не удовлетворила. Конечно, обижаться на них было бы нечестно: после четырехчасовой прополки и двух плановых «коллективных творческих дел» все так уставали, что он решил отложить «проект» до лучших времен.
Даже при этой валившей всех с ног усталости спать в непроветриваемом помещении, тесно набитом множеством немытых, храпящих, кашляющих и стонущих во сне молодых людей, было тяжело, поэтому Нателла вместе с Тяхти, как самые независимые и свободолюбивые члены коллектива, вскоре «переехали» в соседний пустующий сарай. Там нашлась кучка старого сена для подстилки, на холод и предполагаемое соседство летучих и всех прочих мышей и насекомых подруги не жаловались, а уж про свежайший «натуральный» воздух и говорить было нечего. Когда ночи немного потеплели, Фурман принял их приглашение и тоже перебрался с постылого чердака «на волю». Контраст был действительно впечатляющий. В первую ночь Фурмана не оставляло головокружительное ощущение, что он лежит посреди замершего сухого леса без крыши над головой. Хорошо хоть спальный мешок у него был с затягивающимся капюшоном… Конечно, один он ни за что не отважился бы на такое приключение. Уже перед рассветом, начав подмерзать с одной стороны, Фурман свернулся калачиком и поплотнее притерся спиной к лежавшей в серединке Тяхти. А на рассвете вокруг поднялся невообразимый птичий гвалт. Фурман и прежде слышал его, но оказалось, что на хорошо закупоренный чердак он доносился сильно приглушенным, да и деревьев рядом с тем сараем было мало. А тут прямо за стеной начинался лес, в котором все уже проснулись и сразу принялись каркать, свиристеть и пиликать, как заведенные. Тем не менее Фурману удалось еще минут сорок поспать. Проснуться на свежем воздухе, среди тихих солнечных лучей на полу и на стенах, тоже было каким-то необычным удовольствием.
Первой всегда поднималась Нателла, почти бесшумно. Как-то, когда она уже вышла, слегка скрипнув входной дверью, а Фурман, лежа на спине и накрыв согнутым правым локтем глаза, стремительно задремывал снова, Тяхти с невнятным стоном повернулась и вдруг забросила руку ему на грудь. А потом еще и положила ногу на его бедро. И все остановилось. Это явно было объятие, но какое-то абсолютно сонное, обездвиженное. Замерев, Фурман растерянно ждал, что будет дальше. Однако больше ничего не происходило: ее рука как бы в полном беспамятстве тяжело лежала у него на груди, колено давило на неудобное место – и, судя по размеренному дыханию, Тяхти действительно спала. Вот ведь загадка. Какие же странные существа эти девушки. Фурман с трудом сдерживал смех. Через какое-то время нога у него начала неметь, ему ужасно хотелось пошевелить ею, но это означало бы непредсказуемо нарушить сложившееся равновесие: если Тяхти в самом деле спит, то кто знает, что она может подумать, проснувшись и обнаружив себя в такой неприличной позе; а если все-таки не спит и тоже караулит… тогда лучше не дергаться, ведь это была ее инициатива, пусть она и выпутывается. А что, если бы она продолжила, невольно размечтался Фурман… В конце концов Тяхти без всяких нежностей отвалилась от него, перевернувшись на другой бок и утянув за собой все свои щупальца, так что Фурман поневоле ощутил себя одинокой морской медузой, равнодушно оставленной на песке утренним отливом. Но провоцировать Тяхти расспросами об этом двусмысленном эпизоде он не стал.
К вечеру у него заболело горло, слегка поднялась температура, и он решил, что болеть все же правильнее на теплом чердаке. За это время неведомое течение снесло его прежних ближайших соседей, и теперь вместо крупного мальчишки, который во сне постоянно теснил его своими несуразными локтями и коленками, рядом оказалась деликатная Людка Михайлова. И как-то так все сложилось, что в холодный сарай он уже не вернулся, смирившись с духотой, храпом и прочими издержками коллективного ночлега.
Зато его чем дальше тем больше раздражала вялость и убогость дневной лагерной жизни: хитроватая бабская власть «стариков» с их маленькими привилегиями – вместо декларируемого коллективного самоуправления, рутинные ритуалы с затверженными лозунгами и бездарная школьная «самодеятельность» – вместо живой игры и творчества… Попытки Фурмана растормошить, раззадорить, поддеть, заставить удивиться и задуматься эту кучу инертных подростков воспринимались большинством из них как некий постоянно действующий аттракцион или как смущающая личная особенность этого странного иногороднего «старика» с неясными полномочиями (ведь «начальство» почему-то позволяло ему опасно острить и публично комментировать свои решения).
В маленьком отряде, куда Фурмана определили с самого начала, всё складывалось иначе. Командиром там был мягкий и дружелюбный Вася-фотограф, «старшим другом» – Людка Михайлова, а среди девчонок-восьмиклассниц две оказались просто на радость понятливыми и смешливыми: они не только с готовностью откликались на все фурмановские идеи, но и разъясняли их остальным. Сам Фурман никому из «своих» не давал дремать и при подготовке любых творческих заданий заставлял всех выкладываться на пределе возможностей. Пару раз дело доходило до ссоры, но и из них потом извлекались важные уроки. Труднее всего было добиться, чтобы на вечерних отрядных обсуждениях каждый научился всерьез и ответственно оценивать прожитый вместе день и результаты собственных усилий. Постепенно в других отрядах начали даже завидовать той вольной и в то же время сплоченной атмосфере, которая проявлялась почти во всех их публичных выступлениях. Правда, у этого успеха была оборотная сторона в виде горделивого «отрядного сепаратизма», и Фурману порой приходилось с досадой убеждать своих в необходимости поработать не только на себя, но и на «общее благо».
До конца лагеря оставалось десять дней, когда Фурман вдруг взорвался. Случилось это в самом конце вечернего общего сбора. Все сидели вокруг мощно полыхающего костра, привычно нудное подведение итогов дня уже завершилось, и кто-то из старших докладывал о запланированных на завтра делах. По поводу одного из них на вчерашнем Большом совете произошел довольно раздраженный спор, и, как теперь выяснилось, комиссар Наташа в очередной раз приняла неумное единоличное решение. Это упрямство страшно разозлило Фурмана. Он даже подумал, не устроить ли ему громкий скандал – прямо сейчас, при всех, а не в узком кругу, где все уже сто раз было проговорено. Ну, и что бы это дало? Господи, какая скука! У него мелькнула шальная мысль завтра же уехать в Москву. Конечно, бросить своих было бы нечестно – их ведь просто съедят… Да и где переночевать, если не получится сразу взять билет? Фурман с рабской тоской стал следить за взлетающими над костром искрами; потом, отвернувшись, поднял глаза на неожиданно близкое черное небо с живыми поющими звездами. Трусливая скованность и эта беспредельная воля внезапно столкнулись, и это сочетание показалось Фурману настолько абсурдным, что он чуть не расхохотался в голос. В нем как будто лопнула какая-то перепонка – он даже вздрогнул, в первое мгновение подумав, что странный хлопок раздался где-то рядом, – и вдруг ощутил необыкновенный прилив энергии и веселую, бесстрашную свободу. Сейчас он с легкостью мог бы встать со своего места и, не говоря ни слова, уйти пешком в Москву. Это напомнило ему толстовский эпизод с Пьером Безуховым, когда тот попал в плен и солдат его не пустил. Сдерживая смех, Фурман с новым, жалостливым интересом стал присматриваться к маленьким задумчивым лицам, театрально освещенным языками пламени. «Хватит притворяться», – решил он и попросил слова. Все в ожидании уставились на него. Вот уж действительно: «Гул затих. Я вышел на подмостки»… Пауза оказалась эффектной, и все невольно заулыбались. Фурман тоже улыбнулся, но предупредил, что хочет поговорить об очень серьезных вещах, поэтому всем, кто уже давно заснул, сейчас лучше бы проснуться.
Сегодня исполнилось ровно две недели, как мы живем здесь, сказал он. Все вроде бы налажено, идет по плану, «машина работает». Как вы, наверное, знаете, наш лагерь отличается от всех других – пионерских, комсомольских и прочих – тем, что в нем должны воплощаться принципы коммунарства. Но на самом деле то, что у нас происходит, является их полным извращением. Эти принципы всем нам хорошо известны, потому что мы повторяем их хором как минимум по два раза на дню. Но почему-то все наши так называемые «творческие дела», дискуссии на общественно важные темы и театральные инсценировки за редкими исключениями ужасно скучны, сляпаны кое-как и по своему уровню ничем не отличаются от обычной школьной “обязаловки”, от которой нас всех вроде бы тошнит. Неужели мы так привыкли делать «для галочки» никому не нужную ерунду, что уже не можем ничем вдохновиться, загореться и хотя бы попытаться создать что-то качественное – спектакль, который бы трогал сердца зрителей, или серьезную мысль, которая бы заставила кого-то задуматься… Никто даже не ставит перед собой таких целей! Максимум, на что мы готовы, это тупо похихикать над каким-нибудь очередным кривлянием или над анекдотом, который пересказывается в тысячу первый раз. Я не понимаю, почему так происходит, почему все ходят с такими сонными рожами и при этом бормочут «каждое дело – творчески, иначе зачем». А действительно – зачем? Ну хорошо, допустим, творчество – это очень сложная и трудная вещь, и глупо требовать, чтобы все немедленно начали «творить», да еще и какие-то качественные произведения. Но есть другая проблема, и она гораздо важнее. Один из главных коммунарских принципов – демократическое самоуправление коллектива и постоянная сменяемость командиров. Но ведь все присутствующие, как мне кажется, догадываются, что лагерем реально управляют вовсе не ежедневно переизбираемые дежурные командиры, «школу которых должен пройти каждый», а некие таинственные «старики», заседающие по ночам в Большом совете. Как они – и я сам в том числе – туда попали? Кто из вас их туда выбирал? И вообще, почему в лагере все решает Большой совет, а не общий сбор, как требуют те самые коммунарские принципы? Ответ один: так сложилось. Это придумали не мы. Это традиция… К сожалению, это действительно давняя история, и о ней можно поговорить как-нибудь потом, при случае. А сейчас у нас впереди остается ровно десять дней, и мы, если захотим, еще можем прожить их по-другому – без всех этих «педагогических поддавков» и по-настоящему творчески. Ведь коммунарская методика и была придумана именно для этого. Мы постоянно твердим о революционных идеалах, носим красные галстуки, каждое утро поднимаем над лагерем красный флаг, поем революционные песни и передаем друг другу буденновки как некий высший знак отличия… Если мы действительно во все это верим, если эти идеалы и символы еще имеют над нами силу, то мы больше не можем продолжать эту лицемерную игру в «демократию». Я хочу обратиться к тем из вас, кто здесь впервые или только недавно столкнулся с коммунарством. Поверьте, эти принципы, которые мы затвердили, как попугаи, можно реализовать на практике. И вы можете убедиться в этом на собственном опыте. Просто до сегодняшнего дня здесь абсолютно всё решали за вас другие, взрослые люди. И решали далеко не лучшим образом. Я не хочу никого обвинять, потому что, на мой взгляд, главная причина тут – элементарная человеческая усталость: если одни и те же слова и действия повторяются десять лет подряд, восприятие неизбежно притупляется и все начинает делаться по инерции. Ясно, что в такой ситуации ни о каких революционных идеалах и ни о каком творчестве речи уже не идет. Возможно, я ошибаюсь, но, по-моему, большинство из вас – нормальные молодые люди, вполне способные сами отвечать за себя. Поэтому я предлагаю вам прямо сейчас, на общем сборе, устроить маленькую, но самую настоящую «революцию»: распустить Большой совет, лишив «стариков» всех властных и прочих привилегий, переизбрать комиссара лагеря и отрядных командиров, а потом всем вместе заново подумать над тем, что хорошего, важного и полезного мы можем сделать за остающееся у нас время. А его не так уж и много. Что такое десять дней? Какие-то жалкие десять летних каникулярных денечков. Их можно просто проспать, и дело с концом. Но ведь это целых десять дней нашей собственной, единственной жизни! И лично мне жалко тратить их на какое-то абсолютно бессмысленное времяпрепровождение. Кстати, если кто-то подумал, что я предлагаю «старикам» бросить вас тут одних и просто разъехаться по домам, то это совсем не так, не пугайтесь. Наоборот, я уверен, что если мое «революционное» предложение будет принято и мы наконец освободимся от своей власти над вами, которая нам самим, если честно, уже до смерти надоела, – только тогда-то мы и сможем по-настоящему помогать вам как ваши старшие товарищи: давать разумные советы, делиться опытом, играть и выдумывать вместе с вами в полную силу и, что немаловажно, в свое собственное удовольствие. Потому что на самом деле мы давно уже перестали получать от всего этого удовольствие и радость… Господи, в каком же кошмаре мы живем, да и еще и по своей собственной воле! Пожалуйста, поскорее освободите нас от этого ужаса! Технически все это вполне осуществимо, поскольку никаких внешних перемен в нашей лагерной жизни не произойдет: мы в любом случае продолжаем работать здесь в соответствии с договором, запаса продуктов и денег у нас хватит, чтобы дожить, а все прочие практические вопросы легко решаются по мере их поступления… Ну, что вы на это скажете? Или же вы не хотите ничего менять, вас все устраивает, вы всем довольны, и пусть все остается как есть? Решайте!