— В таком случае это самое приятное из всего, что со мной было.
— Мир отнюдь не таков, каким его нам представляет поэзия. Счастье не может длиться вечно. Поверь мне. Ведь я пытаюсь писать стихи.
— Да, но об этом ты ничего не знаешь. Неужели нельзя понять, что один раз из миллиона мир случайно образумился и поэзия оказалась права? Может, это и есть тот самый единственный раз…
— Ты романтик, Давид, и не понимаешь, о чем говоришь. Ты будешь либо разочарован, либо оскорблен. Рано или поздно что-то вторгнется в твое счастливое опьянение; ты взмоешь на облака счастья и… упадешь с этой высоты. Вас теперь почти не видно в кафе. Это меня не касается, вы всегда можете вернуться обратно, поодиночке или вместе, как угодно. Хуже то, что ты провалишься на экзаменах. И твои родители узнают о Софии, это только вопрос времени. Семья Мельхиор в Вене известна, и, может быть, об этом уже говорят. Я слышал, как твой отец разговаривал с моим. Торговец музыкальными инструментами Бляйернштерн и адвокат Шахль! Ты бы их только слышал! Отца очень огорчает мое увлечение поэзией, он боится, что ничего путного из меня не выйдет, но его огорчение — ерунда по сравнению с тем, какое испытал твой отец, увидав твои последние отметки. Огорчение твоего отца не имело границ. Ты бы слышал, как дотошно он расспрашивал моего отца, словно тому что-то известно. Но рано или поздно все всплывет наружу. Я, конечно, только друг. Друзьям не положено вмешиваться. Но меня беспокоит, что ты паришь слишком высоко, слишком связал себя… Что будет питать вашу любовь? Какова ее суть? Боюсь, ты сам сделаешь несчастным себя или ее.
— Ты не понимаешь, Ханнес. Напрасно я пытался тебе это объяснить. Я должен связать себя. Должен взлететь высоко. Я уже связан. У меня нет выбора.
— Идиот! Ты появляешься на людях в грязном воротничке, бледный как смерть, читаешь стихи и говоришь глупости. Зачем я тогда, в лагере, столкнул тебя на берег!
— Но все-таки это сделал ты. Ты, и никто другой.
— Да. И самое ужасное, что мне хотелось бы, чтоб было наоборот. Самое ужасное, что я тебе завидую. Завидую черной завистью.
Давид усмехнулся.
— Нечего смеяться, — сказал Ханнес. — Ничем хорошим это не кончится. Но я открою тебе одну тайну, Давид, о ней не знает никто: я до сих пор молюсь перед сном.
— К чему это ты? — растерянно спросил Давид.
— Я молюсь за всех хороших людей, каких знаю, и за вас тоже. Я не свихнулся, это своего рода душевная гигиена. Я молюсь за вас. Потому что вы оба ничего ни в чем не смыслите. Вы пленники своей глупой мечты, и я молюсь о том, чтобы вы не стали несчастными.
Давид опустил глаза. Ему было неловко. Ханнес тоже выглядел смущенным. Они простились без обычной сердечности.
Нет, Ханнес решительно ничего не понял. И вскоре Давид забыл об их разговоре. Как забыл и ту тяжелую, свинцовую неделю перед Первым мая. У них с Софией все шло по-прежнему. Наверное, молитвами Ханнеса Давид все-таки сдал экзамены, а его родители до сих пор не узнали об этой любовной истории.
София в те дни была молчаливей, чем обычно. С Давидом она оставалась нежной и внимательной. Иногда у нее был отсутствующий вид, иногда казалось, что она чем-то встревожена, но если он спрашивал, в чем дело, она не отвечала. Это и соединяло, и разлучало их. В минуты близости Давиду открывалось в Софии то, чего он прежде не знал. Тогда она становилась чужой; он любил чужую.
Но вот наступили летние каникулы и разлука. София собиралась ехать в деревню вместе с матерью. Там она хотела наверстать упущенное в своих занятиях живописью. Давид почти все лето должен был провести в городе.
Он не боялся разлуки. И был в душе совершенно спокоен, когда София в последний день пригласила его на чай к своей матери. Тем более ему было трудно объяснить то, что там случилось. Он уже больше не стеснялся фрау Мельхиор. Они болтали о погоде, о политике, о летнем отдыхе и о недавних выставках. Посреди какой-то фразы Давид перевел взгляд с фрау Мельхиор на Софию, сидевшую на диване, и вдруг у него из глаз потекли слезы. Это было непостижимо. Фрау Мельхиор проницательно посмотрела на него, потом на дочь.
Давид смущенно поднялся, попросил прощения, растерянно пожелал им хорошего лета и бросился к двери.
София проводила его.
— Мне так стыдно, — проговорил Давид уже на лестнице.
— Ничего страшного. — Она взяла его за руку, печально улыбнулась. — Ничего страшного, Давид.
— Мне без тебя будет грустно.
Она заставила его замолчать, приложив ему к губам палец. Стройная, светлая, она, словно издали, наблюдала за ним — так она обычно рассматривала свои этюды. И опять она показалась ему чужой.
— Ступай, — тихо сказала она. — Не надо ничего усложнять. До свидания, Давид.
Он немного помедлил. София сильно изменилась в последнее время. Именно эта разница между прошлой и настоящей Софией так взволновала его в гостиной. Она стала очень красивой, очень взрослой. У нее появилась новая осанка, новая манера держаться. Может, и другие все видели и понимали. Может, и фрау Мельхиор все понимала. Перед Давидом стояла новая София. И в этой новой Софии была частица его самого.
Они простились.
В то лето Давид утратил всякую застенчивость. Письма, страница за страницей, говорили о его одиночестве и тоске. Ее письма были спокойны и сдержанны, в их сдержанности таился чуть ли не укор. Он не замечал этого и писал как одержимый, писал стихи и, забыв о всяком стыде, посылал их Софии. Тоска по ней, которая прежде была тиха и благотворна, теперь превратилась в чувство, лишавшее его сил и доставлявшее ему физические страдания. Это было как наваждение. Он молил Софию пораньше вернуться домой, совершал долгие одинокие прогулки, говорил вслух сам с собой или с ней, словно она была рядом. Прохожие оборачивались и украдкой смотрели на него.
В сентябре София вернулась. Давиду в кафе сказали, что она в городе, и уже несколько дней. Он купил цветы, дорогой альбом по искусству и бросился к ней в мастерскую на Лаимгрубенгассе.
Там он обрушил на нее свою боль, тоску и радость, он целовал ее, обнимал, говорил не умолкая, как мучился без нее, упрекал за то, что она не сообщила ему сразу о своем возвращении, — разве она не понимает, что он чуть не умер от тоски? Дорогая, любимая, его погибель, боль, горе, мука! Какое счастье снова видеть ее! Теперь они будут вместе всю осень, он утопит ее в своей любви, в благодарности, в цветах — я не могу жить без тебя!
Она улыбнулась, поцеловала его в благодарность за подарок. Но между ними словно чего-то недоставало или, напротив, появилось что-то новое. Давид растерялся.
Потом они бросились в постель. В самое важное мгновение Давид почувствовал что-то неладное, и все же у него снова вырвалось:
— Я не могу жить без тебя!
Она спокойно, но твердо отстранила его, легла на бок и спрятала лицо в подушку. Либо ей было неприятно, либо она рассердилась.
— София! Прости. В чем я провинился? Просто мне хочется, чтобы ты была со мной, постоянно, всегда.
Но она не позволила ни утешать, ни уговаривать себя. Далеко не сразу они обрели то, что напоминало прежний покой. Давид долго лежал на спине и задумчиво смотрел в потолок. Вдруг она повернулась к нему, положила голову ему на плечо и заснула.
В следующие недели все было почти так же, как раньше. Но теперь они были поглощены не только собой. Они снова посещали свое кафе, ходили в галереи, театры, бывали на концертах и лекциях. София выдержала приемные испытания, и теперь почти все ее время было отдано живописи. Она целиком ушла в работу и много общалась с новыми друзьями. Давид цеплялся за Софию, его мироощущение свилось в тонкую невидимую нить, связывавшую его с ней. Он продолжал писать ей стихи, продолжал говорить, что безумно ее любит и никогда не сможет жить без нее.
* * *
В ноябре в Бургтеатер поставили первую часть «Фауста». Спектакль с восторгом приветствовали все театралы города. Особенно восторгались Фаустом. В тот вечер, когда София с Давидом были в театре, публику ожидал сюрприз.
Зал потихоньку начинал гудеть, ждали поднятия занавеса, спектакль запаздывал уже на несколько минут.
На авансцену вышел человек в черном костюме:
— Ваши высочества! Дамы и господа! Театр императора Австрии и короля Венгрии вынужден сообщить вам, что из-за болезни мы не увидим сегодня господина Майера в роли Мефистофеля. — Зал удивленно и разочарованно загудел. — Однако в последнюю минуту знаменитый актер Макс Еннер, который вот уже несколько лет выступает в Берлине, а сейчас находится в Вене с частным визитом и посетил наше вчерашнее представление… Итак, господин Еннер в последнюю минуту выразил согласие выступить в сегодняшнем спектакле в роли Мефистофеля, которую, как ваши высочества и почтеннейшая публика помнят, он уже исполнял на этой сцене.
Настроение в зале мгновенно переменилось. Публика заревела от восторга, кто-то даже крикнул «браво», вероятно вспомнив, как несколько лет назад Макс Еннер положил Вену к своим ногам. Он был широко известен в театральном мире и позволял себе отступать от обычных трактовок классических ролей. К сожалению, этот актер, в гениальности которого никто не сомневался, в последние годы выступал в Берлине. Отъезд Еннера сочли за проявление высокомерия, ведь Берлин — это воронье гнездо… Теперь же Еннер был мгновенно прощен. Осчастливленная публика разразилась аплодисментами, заглушив ими извинения представителя дирекции: в спектакле может произойти незначительный сбой — господин Еннер не знаком с режиссурой этой постановки.