Я тут же вспомнила, как, пока мы ехали на «грейхаунде», отец все время прижимал к уху приемник, вслушиваясь в подобные сообщения.
— Меня будут искать, — говорил он мне. — Надо отслеживать информацию по мере поступления. — Но за всю дорогу никто так и не упомянул ни о нем, ни о трупе моей матери, что, кажется, его слегка обескуражило. — Похоже, никому я не нужен, Джелиза-Роза, — сказал он потом. — Вшивого газетного заголовка и то не заработал.
И вот теперь, сидя перед ним на полу, я захотела рассказать ему о том, как он нужен мне и как хорошо быть с ним в Рокочущем, хоть это и не Дания. Мои усталые, слипающиеся глаза невольно наполнились слезами.
— Ты не виноват в том, что она умерла, — сказала я. — Все равно она была плохая.
— Ладно, не раскисай, — представила я себе его ответ. — Все в порядке.
Но ничего не было в порядке, и я так ему и сказала.
— Все очень плохо!
Я скорчилась на полу рядом с его ботинками, моя грудь судорожно поднималась и опускалась.
— Все нормально, — сказал бы он мне. — Тебе ничто не угрожает.
И я представила себе, как его рука нежно гладит меня по шее, успокаивая.
Измученная, я снова начала засыпать. Но прежде чем сон окончательно сморил меня, я представила себе Болотного Человека — как он лежит на своем торфяном ложе. Вот он лезет из-под земли наверх, и его кости глухо скрежещут. Но в ту первую ночь в деревне мысль о нем почему-то показалась мне не такой страшной.
— Он лежит там уже тысячу лет, — сказал отец однажды. — Лежит себе и ждет, когда можно будет вернуться к жизни.
— Пожалуйста, вернись к жизни, — взмолилась я, осознавая сквозь сон, что радио на коленях у отца слышно все хуже, потому что в нем садятся батарейки. — Пожалуйста.
Снаружи подул ветер, он со свистом пролетал по террасе, звенел веревкой о пустой флагшток. Старый дом вздрагивал. На лугу едва заметно покачивался пустой школьный автобус, колыхалась джонсонова трава. Вдалеке прогремел гром. Но я уже снова спала, а ветер врывался в мои сны звуком рога, и мне снилось, как будто таинственный поезд одиноко свистит где-то вдалеке и, пыхтя по голой бесприютной равнине, уходит все дальше и дальше от нас.
Я зевнула с таким ощущением, будто только-только начало светать, но солнечные лучи, проникавшие сквозь окно и наискось ложившиеся на дощатый пол, сказали мне иное. В комнате стало тепло, она наполнилась светом и тенями. Солнце уже добралось до нижней половины моего халата, и я пошевелила пальцами ног, глядя, как пылинки танцуют в его лучах.
— Доброе утро, — шепотом пожелала я самой себе, отрывая голову от отцовских ботинок, не самой удобной подушки.
Тут я все вспомнила, вскочила и развернулась на босых пятках к отцу:
— Доброе… — утро.
Кожа, ставшая бледной вчера вечером, теперь совсем посерела. Зато на ушных мочках, подбородке, предплечьях и кончиках пальцев появились неприятные красновато-лиловые пятна. Мне показалось, что за ночь его оцепенение прошло. Жесткие складки вокруг носа и губ разгладились, лицо обмякло, стало почти добродушным. При дневном свете он походил на тряпочную куклу, мышцы больше не делали жестким его тело. На минуту я взяла его руку в свою, настороженно вглядываясь в солнечные очки. Холодным он не был. Даже наоборот, температура его тела была такая же, как в комнате. А на щеках у него начала расти щетина.
Я не очень-то испугалась. Он проделывал такое и раньше; дома, в Лос-Анджелесе, он иной раз просиживал перед телевизором дни напролет, неподвижный, как статуя, или сворачивался на диване клубком и спал, спал, спал, так что не добудишься. Потом вдруг шевелился. Вставал с дивана, варил себе кофе, находил чего-нибудь поесть и опять улыбался как ни в чем не бывало. Один раз я даже спросила:
— Ты был мертвый?
А он ответил:
— Солнышко, меня ничем не убьешь. Папа просто устроил себе каникулы. Обыкновенные каникулы, как и твоя мама время от времени. Мы просто прикидываемся мертвыми, понятно?
Так они и прикидывались мертвыми дни напролет, пока я со своими игрушками сидела у телевизора и ждала, когда они оживут. И они всегда оживали. Правда, теперь мать умерла по-настоящему; я это знала. А отец… отец снова притворяется. Устроил себе каникулы в Дании или еще где-нибудь. Так ведь не бывает, чтобы человек просто сел в кресло и умер. Когда умирают, то катаются по постели, обливаются потом, кричат. Как по телеку, когда люди истекают кровью, хватают ртом воздух или падают на землю в страшных мучениях. Они держатся за живот и лежат с выпученными глазами до тех пор, пока все не кончится. Я миллион раз видела, как люди умирают по телеку, и ни разу не было такого, чтобы кто-нибудь просто сел и замер. Они не прикидывались мертвыми и не отправлялись на каникулы. Они умирали — как моя мать.
— Ты снова на каникулах?
Не дожидаясь ответа, я схватила с его колен молчащее радио и прижала его к уху. Покрутила туда-сюда громкость, прошлась из конца в конец по всей шкале настройки. Ничего не работало. Тогда я со вздохом вернула радио отцу.
— Потому что если ты не на каникулах, — сказала я ему, — тогда это не смешно, вот.
Мне захотелось бешено промчаться по комнате, топоча ногами от злости. Но желание пойти пописать, от которого у меня все сводило внутри, оказалось сильнее.
— Тогда я с тобой тоже не разговариваю, — сказала я отцу. — Ты ведешь себя некрасиво, так и знай. Вот увидишь, тебе это тоже не понравится.
И я с негодованием зашагала к двери, задержавшись лишь для того, чтобы выпутаться из халата, после чего, голая, бросилась вон из дома.
Сразу за крыльцом начинались заросли джонсоновой травы, а над ней раскинулось ясное небо. Я обогнула торчавшие из досок проржавевшие гвозди, щурясь от солнца, которое грело мне ноги и живот. Спустившись во двор, я присела у нижней ступеньки на корточки и начала писать в траву. Моча вырывалась из меня пульсирующей струей, брызгая мне на лодыжки. Наконец подо мной образовалась целая лужа, такая большая, что мне пришлось раздвинуть ноги пошире, чтобы не попасть в нее.
Когда струя иссякла, я с несказанным облегчением подняла голову, и вдруг, к своему изумлению, увидела олениху, которая стояла всего в каких-то двадцати футах от того места, где скорчилась на земле я. Она вышла из зарослей джонсоновой травы и, нагнув длинную шею, щипала крапиву у себя под ногами. Это было так неожиданно, что я с перепугу не сразу сообразила, что делать. Но потом набрала побольше воздуха в легкие, выпрямилась и сказала:
— Привет, ты что, есть хочешь?
Ее голова тут же взметнулась вверх, уши задергались, огромные глазищи уставились на меня. Не спуская с нее глаз, я наклонилась и выдернула пучок травы, обильно политый моей мочой. Потом пошла вперед, осторожно ставя одну ногу впереди другой и протягивая ей траву на раскрытой ладони. Но стоило мне приблизиться, как она рванулась прочь. Тут-то я и заметила, что ее левая задняя нога как-то странно волочится, будто где-то у бедра переломилась кость.
— Стой! — завопила я, глядя, как она, припадая на хромую ногу, скакнула в траву и скрылась по ту сторону коровьей тропы. — Вернись! — Моя ладонь сжалась в кулак, давя травинки, потом они упали на землю. — Глупая, я же покормить тебя хотела!
Я раздумывала, не броситься ли за ней вдогонку. Я надеялась, что, когда она увидит, как быстро я умею бегать, она станет моим другом. Тогда я смогу ее покормить, приласкать и даже привести в дом, где она отоспится. Я представляла себе, как мы будем прижиматься друг к другу в кухне, где она будет жить, пока не срастется ее нога, перевязанная халатом, словно шелковым бинтом. Но тут я услышала какой-то шум и возню у себя за спиной, и мысль о преследовании оленихи сразу же вылетела у меня из головы.
Стоило мне обернуться, как шум тут же прекратился. Прикрыв глаза ладонью как козырьком, я оглядела крышу террасы. Но ничего необычного не увидела. Тогда я запрокинула голову, взглянула на скат крыши, нависавший над террасой, и тут же оказалась лицом к лицу с серой белкой; застыв на месте и подняв пушистый хвост над головой, та внимательно изучала голого ребенка внизу.
— Я тебя вижу, — ухмыляясь, сказала я. — Я знаю, что ты здесь. От меня не спрячешься.
Подергивая хвостом, белка отрывисто затараторила, выпустив в меня целую очередь неразборчивых раздраженных звуков. Пометавшись немного по самому краю крыши, где она то и дело застывала и искоса поглядывала на меня, белка проворно соскочила на землю и заспешила к восточному краю Рокочущего. Я побежала через двор за ней, попутно расцарапав себе бедро о выросший из-под крыльца куст крушины.
— Что ты сказала? — переспросила я.
С ловкостью Человека-Паука белка взлетела по внешней стене дома, сделав несколько остановок по пути, чтобы обследовать деревянную обшивку. На высоте второго этажа, у окна отцовской спальни, рядом с которым виднелась широкая дырка от сучка, она остановилась. И хотя отверстие, казалось, было для нее маловато, белка просунула в него голову и передние лапы, протрещала что-то, вертя задом и хвостом, а потом без всяких усилий скользнула внутрь.