Не исключено, что свойственное Энджел первозданное стремление быть моим сиамским близнецом, говорить моим голосом, думать как я, жестикулировать как я, смешивать наши души как смывающиеся краски на малюемой пальцем сентиментальной картинке, — это инстинкт, присущий какой-то категории женщин. Католичкам? Энджел — ирландская католичка, связанная брачными узами, пускай ослабшими, с нью-йоркским евреем. Может быть, здесь замешана ассимиляция. Марико, японская католичка, состоит в браке с Мэттингли, калифорнийским анимистом. Мойре, ирландской протестантке из Чикаго, изменяет Брэд, журналист пресвитерианец из Миннеаполиса. Джини, режиссерша телевидения, прихожанка методистской церкви Ашвилла, удивляется, почему она до сих пор замужем за Ником, православным греком из Филадельфии. Рейчел, эмигрантка из Венгрии, страдает из-за красных трусов Ральфа, еврея из Бруклина. Луэллин, валлиец-буддист, скрывается в отшельническом ашраме от квакерши Энн. Когда я захожу в «Малиновку», дешевый ресторан-закусочную в начале Бродвея, раздатчик скалит в улыбке золотые зубы:
— Привет, приятель. — Он бросает мне обтянутый пластиком листок меню, который держишь, как ноты духовного песнопения. Гремят тарелки, вылетая из прорези окошка: о, рубленое мясо с красным перцем по-мексикански, о, куриный бульон, о, поросячьи ножки, о, тушеная баранина, лазанья домашняя по-итальянски, о, бифштекс и сувлаки. Блюда дешевых ресторанчиков, как и годовые кольца древесины, — это живая летопись истории. Они подобны обломкам кораблекрушения, прибитым к берегу миграционными волнами, приливным наносам, отложенным мощными наплывами бесстрастных популяций. Дрожавших ночами напролет перед бронзовыми дверьми посольства, копивших скудные динары, рупии, крузейро, завертывавших свои сокровища в грязные носовые платки, обвязывавших для прочности веревками свои корзины, штурмовавших переполненные автобусы, карабкавшихся на крыши трамваев. Младенцы, насмерть раздавленные на руках у матерей; старики, уставшие цепляться своими костлявыми, в синих венах, руками за борт и проглоченные соленой пучиной; молодые мужчины, проползающие, раздирая кожу на спине, под колючей проволокой, переходящие вброд реки, — все мы пытаемся проскочить, сохранив одежду на плечах, мешком сидящую одежду на истерзанных плечах.
Может, я прав, может быть, нет, может, я слаб, может, атлет...
Боже мой, только что обнаружил бугорок на мошонке. Нет, нет, не может быть, только этого мне не хватало!
Ничего страшного. У этого кожистого мешочка, у этой авоськи, у этих легких секса, подверженных всевозможным эмоциональным встряскам, наверняка ведь должны появиться какие-то признаки износа, разве нет? Пустяки, это жилка дугой выгнулась, буду осматривать ее время от времени. Осмотри товар, приятель, как говорят уличные торговцы, указывая на разложенные на тротуаре перчатки, шарфики, калькуляторы. Осмотри товар.
Итак, несколько дней назад мы в гостях у Гордонов, стол накрыт на двенадцать персон, Гинни приглашает всех в столовую, и мы стоим там и ждем, пока она рассадит нас по местам. За что я ее люблю: она принадлежит к тому кругу людей, что закупают для своих кухонь гарлендовские гастрономические наборы, я хочу сказать, им проглотить какое-нибудь этакое пюре из лососины все равно, что мне вскипятить воду для кофе, по субботам-воскресеньям у них бывают в числе гостей известные кулинары. Сегодня к обеду подана сероватая водица с плавающими в ней кусками какого-то вещества, которое и назвать-то нельзя. Гинни распределяет это яство с замирающим от пугливой надежды сердцем, ее красивые глаза быстро-быстро моргают.
— М-м-м, — произносит кто-то. — О Гинни, — говорит кто-то другой, и ложки-вилки тихо кладутся на стол, а беседа приобретает нервно-оживленный характер. Кардиолог Ллойд в панике набрасывается на медицину: операции на сердце стали повальным увлечением, как удаление миндалин в тридцатых, заявляет он, почему-то показывая на свою тарелку, может, ему кажется, что там плавает миндалина. Затем Рауль, малыш Рауль, завладевает всеобщим вниманием — показывает номер, который везет в Лас-Вегас. Рауль из кожи вон лезет, стараясь скрыть разочарование. Он направляется за вином, но и тут ему нечем утешиться: Джек Гордон — он работает редактором в «Таймс» — угощает сегодня гостей чилийским красным. Вглядываясь в лицо Рауля, я вспоминаю обед, который он давал в своей роскошной квартире на крыше небоскреба на Пятьдесят седьмой улице, где все — высветленные полы, мебель — выдержано в разных оттенках белого цвета. Зато на стенах — красиво подсвеченные большие цветовые пятна. Комнаты заполнены оперными звездами, писателями, режиссерами и художниками — авторами картин, развешанных на стенах; весь антураж — сверкающее великолепием чудо, сотворенное взыскующей совершенства душой Рауля, а сам миниатюрный хозяин со счастливым видом бежит на кухню, взывая:
— Жан-Пьер! Жан-Пьер! По-моему, мы созрели для choucroute[7]!
Рауль обреченно опускается на свое место. Я, сидя по левую руку от Гинни, целую ее в щеку и приношу себя в жертву на благо обществу. Я ищу поддержки. Ловлю быстрый благодарный взгляд Энджел. Пытаюсь пропитать этим варевом ломоть черствого хлеба. Жан-Пьер! Жан-Пьер! По-моему, мы созрели для пюре из консервированной кукурузы!
Каждый упорно отводит взгляд от собственной тарелки, и наступает момент, когда всю компанию охватывает отчаяние. Не успел я опомниться, как слышу, народ за столом рассказывает истории об уличных ограблениях.
Эндриа Динтенфасс средь бела дня остановила такси на углу Сентрал-парк-уэст авеню и Семьдесят четвертой улицы, и как только такси затормозило, к машине бросился этот рослый молодой негр и галантно распахнул перед нею дверцу. Она слегка изумилась, но решила, что он узнал ее — Эндриа балерина, танцует в нью-йоркском балете. А ее муж Моше — знаменитый архитектор. Она улыбнулась и поблагодарила молодого человека; в тот миг, когда она наклонилась, влезая в машину, он положил ей "на талию руку и так подтолкнул ее, что она плюхнулась лицом вниз на сиденье. Он захлопнул дверцу, постучал ладонью по крыше такси и крикнул: «Езжай, мать твою!» И только после того, как Эндриа, побарахтавшись, приняла сидячее положение — чему помог рывок машины, быстро набиравшей скорость, — она обнаружила пропажу сумочки, висевшей у нее на плече.
— Должно быть, он срезал ее, — говорит она. — Все произошло так стремительно, он проделал все так дерзко, так элегантно, — она улыбается почти мечтательно, — ни одного лишнего движения.
Джордж, профсоюзный юрист с вьющимися волосами, выдает историю почище. Однажды в июле, помнится, в четверг вечером, катит он на своем турбодизельном «мерседесе 300 Д» по Лонг-Айлендской скоростной магистрали, как вдруг идущая позади машина бьет его бампером. Джордж сворачивает на обочину и останавливается. Машина, что шла сзади, неприметный такой «шевроле», тоже съезжает на обочину. Из нее вылезают несколько мужчин латиноамериканской наружности и принимаются вместе с ним осматривать повреждения. Джордж и латиноамериканцы, значит, ползают на карачках между двумя машинами, мимо несется по тоннелю из мелькающих вспышек света и сизых выхлопных газов плотный поток автомобилей, и, какая досада, только его «мерседес» покалечен, вон вмятина и фара вдребезги; он изливает на них раздражение, они сочувственно кивают, и тут он замечает, что один из них держит в руке маленький тупоносый пистолет. Джордж закругляется, и у него вежливенько отбирают бумажник, часы, зажим для галстука, и пока он сидит, как ему велено, на корточках, один из мужчин садится на место водителя в его «мерседесе», а другой становится у окна, где сидит жена Джорджа Джуди, и вдвоем они убеждают ее отдать драгоценности, кошелек, косметичку. Далее они реквизируют стереокассеты, обчищают багажник, забирают ключи от его турбодизеля, влезают в свой «шевроле» с замазанным грязью номерным знаком, один из них, выйдя на полосу малой скорости, останавливает движение, они не спеша выруливают на проезжую часть, и через несколько секунд от них остается лишь пара красных огоньков, мелькающих в световом шоу большой автострады.
Сегодня в подземке: Efecto seguro! No más suciedad; no más fastidio; no más cucarachas! Johnson's No Roach — efecto rápido, un tratamiento dura varios meses[8]. Благородный Дон макает копье в «Антитараканин Джонсона», садится на своего одра и бросается в бой. Вагон, гремя и раскачиваясь, мчит по тоннелю, и в такт толчкам покачиваются головы сидящих — ряд дергающихся бесстрастных лиц. Наплыв бесстрастноликих на станции «Четырнадцатая улица». Каждый из нас обособляется от других, прячется в свою скорлупу, и лишь только подрагивание ресниц выдает наше настороженное внимание к ближайшим соседям: как бы они не причинили нам без предупреждения какого-нибудь вреда. Моя кожа — это моя граница. Я могу читать газету, но не способен думать, я чувствую их, они проникают в мое сознание, присутствие этих бесстрастных незнакомцев насквозь пронизывает его; стоя впритирку, плечом к плечу, и старательно избегая соприкасаться нижними своими половинами, мы на короткие полминуты между двумя остановками образуем все вместе этакое сообщество поневоле, распадающееся и формируемое заново всякий раз, когда двери раздвигаются и кто-то из нас, толкаясь, выходит, а на смену втискивается новая толпа бесстрастноликих.