Так что в бдительности ей было трудно отказать.
В это самое время к черному хода института привезли заказы, и Клевретова вышла в путь, прихватив авоську.
Поев продуктов, Клевретова. как всегда, заметила, что все начало клониться вместе с ней к изначальному, естественному состоянию – покою.
Тяжелый послеобеденный сон душил Клевретову часа два. Отечная, она проснулась, прикатилась под Маркса.
Тут показался в дверях АП. Он был худ, легок, неавторитетен, словно мальчуган. Клевретова, взяв ружо, стала целиться в самое сердце Александра Петровича, но вдруг увидела, что сердца-то у АП как раз нет.
– Ай не шали! – растерянно сказала Клевретова.
– А я и не балуюсь… – спокойно сказал Александр Петрович.
Клевретова решила: «И не опасный какой вовсе…» И спрятала ружо.
Александр Петрович зашел в комнату на третьем этаже, его отослали в кабинет справа, оттуда – в комнату на втором этаже. Там, как всегда, сказали приходить в понедельник и велели расписаться у Ефтеева.
Ефтеев, проснувшись, сидел у себя за столом в подвале. Прочитав справку от табачника, он через стол попытался схватить Александра Петровича.
АП успел отскочить, сильно удивленный.
Потом АП и вовсе отбежал, потому что Ефтеев молча обошел стол с мыслью поймать его для чего-то.
А потом АП побежал по комнате, думая: «Почему же он меня преследует?»
Они совершили длинную трусцу вокруг стола заседаний, на котором любил спать Ефтеев. Александр Петрович бежал, оглядываясь и всматриваясь в горящие глаза Ефтеева, вслушиваясь в его дыхание, в скрип его костей, в шорохи желудка и скрежет его темного сердца.
АП выскочил из комнаты и устремился по лестнице вверх.
– Стой! – закричал между тем Ефтеев, задыхаясь. – Я знаю, что тебе легко бежать: словно ты ветер, словно ты лист природы…
– Может быть…
– Прочитай! – крикнул Ефтеев и бросил книгу протоколов Александру Петровичу.
Александр Петрович открыл прошнурованный, пронумерованный журнал. Справка его от табачника была уже вправлена в журнал таким же образом: прошнурована и пронумерована.
Александр Петрович в справке прочитал:
ТЕБЯ УБИТЬ НАДОБЫ ЧЛЕН МЫСЛИ ЕФТЕЕВ
И ТАБАЧНИК
– Что! – закричал Ефтеев снизу. – Схватил пилюльку!
Он порылся в карманах и вытащил прямоугольную печать, хотя других печатей в кармане Ефтеева было навалом: круглые, треугольные, квадратные…
– Убить? За что? – опешил АП, имея в виду смысл записки. Как ни странно, но в АП родилось в общем-то ненужное упрямство.
Он взглянул на Ефтеева. Ефтеев покачивал головой и пальчиком подманивал Александра Петровича:
– Апэ, ну-ка иди сюда… АП, чего ты упрямишься, елки-моталки…
На губах его, – больших, красных и влажных, – проступила знакомая улыбка мелкой идиотии: текла тягучая слюна.
– Надо бы… – повторил окончание собственной фразы Ефтеев. Александр Петрович помотал головой и пустился дальше.
– А стой, АП! – закричал Ефтеев. – А вот стой, мать твою!
Но Александр Петрович был уже у двери: он бросил через плечо мимолетный грустный взгляд.
Однако неимоверным каким-то усилием Ефтеев в три диких прыжка догнал АП и дернул за рукав свитера:
– А стой! Не уйдешь, АП!
Рукав легко отделился, а Ефтеев вытащил том протоколов и быстренько прицепил рукав к нему. Рукав теперь, – и, быть может, навечно, – стал достоянием профсоюзов и общественности, в лице Ефтеева. И хоть кроткого и веселого нрава был АП, чтобы обращать внимание на такие пустяки, – но это обстоятельство его все-таки задело.
Ефтеев тем временем сбежал вниз, лег на свой красный стол и снова стал спать, положив профсоюзную папку под голову. Он спал все при том же ярком свете.
АП содрогнулся, вбежав в подвал, – в лице Ефтеева явственно проступили черты покойника. Оно приняло строгое, отрешенное выражение и даже пошло слегка припудренной сизью. Руки Ефтеева были сложены на высоком бугре живота.
– Ефтеев, проснись! – в ужасе закричал Александр Петрович, имея в виду, что папка теперь никогда не попадет ни на какое профсоюзное собрание и никто теперь никогда не решит голосованием, что рукав надо исключить из протокола, изъять из папки и, оформив приказом, вернуть его Александру Петровичу.
Но Ефтеев безмолвствовал. В жуткой тишине лишь буйствовал яркий электрический свет.
Дрожь бросилась АП в зубы.
Он, осторожно ступая, прокрался к изголовью Ефтеева и потянул рукав.
– Положи на место, – отчетливо сказал Ефтеев. И с губ его, со щек его сизых облетела пудра.
– Что же вы самочинно, Федор Иваныч, – жалобно сказал АП, – я на учете у вас в профсоюзах не состоял, кажется…
– У нас вся планета на учете состоит…
– Не имеет права… – жалобно сказал АП и осекся.
Глаз Ефтеева медленно открылся, походил туда-сюда и остановился на Александре Петровиче. И стал медленно, как это делает трясина, втягивать АП в себя. На мгновение АП даже потерял сознание, тронулся в путь, и уже сизая пудра приветливо летела на его лицо…
Как вдруг дверь с треском распахнулась и явилась Клевретова.
Ефтеев закричал:
– Живо за АП, – ибо убегает он!
– Есть! – закричала кубышка Клевретова и схватила ружо.
Она прошла квартала два-три, вышла на городской пустырь и, вглядываясь в золотой с малиновым и алым вечер, пересекла половину его.
Шаг Александра Петровича был легок, скор, пустырь бесконечен и светел. «Столь же пустынно и светло, – подумал АП, – в сердце моем; пригоршня праха – вот и все, что осталось у меня от странствия земного».
– Так нешто не стрелять мне в самое сердце твое? – спросила Клевретова как и в первый раз.
– Не стрелять, пулю зря не тратить. Нет у меня здесь сердца.
Клевретова зачехлила орудие убийства, пробормотав:
– Да какая там пуля? Не было отродясь там пули никакой. С пулей бы мне кто ружо доверил?
АП шел, прощально озираясь по золотой земле: нежно розовые до легкой сирени легкие гроты, охваченные золотой каймой, парили в небе над ним и ждали для бесед и тихих вечных слез сожаления…
Наклоняли и наклоняли они свои арочки над головушкой его, и все-то он, АП, понял наконец. Отчего это ему в земном странствии профсоюз и собрания врагами были. Почему не удалось в зданиях ему посидеть да службу-дружбу послужить. Под чаечек-кофеечек.
«Да, крепко я в жизни этой запутался… – подумал АП, совершенно, однако, без обиды. – Что-то не выберусь я из нее никак…»
Вот так подумал он и вздрогнул вдруг, он понял вдруг тайну этого золотого бесконечного света, разлитого по Земле. Он знал, что произойдет с ним теперь.
Одежда трухлявая слетела с него, обнажив тело его, – стройное, кстати сказать, без излишеств, – вспыхнула и исчезла.
А ступни его легко оторвались от земли, и какая-то сила подхватила его, понесла, опрокинув навзничь, и он медленно-медленно, вместе с гротами, поплыл по небу. Опрокинутыми вниз глазами он видел город, он видел высокие белые и розовые башни, подступившие прямо к небу.
Это было время, когда из открытых форточек башен летели ввысь слабые, нежные голоса женщин.
Они звали детей домой…
Да, это было время высоких небесных голосов, и каждый мальчик-сын на вечерней золотой земле был окликаем младенческим именем своим; и каждое имя это летело по небу сладко и печально, и хотелось плакать, встав на колени, молиться, слизывать слезы с губ, – и слышать, слышать, слышать младенческое имя свое…
И Александр Петрович услышал его.
Оно летело вместе с другими по небу в хоре имен, – оно приближалось, оно было рядом, оно искало его сердце.
– Сашенька-а-а-а! Саша!.. Са-а-а-ша!
И если бы у АП было тело, он бы упал, он бы сжался, он бы свернулся в комочек, он бы зажал уши, чтобы не слышать его.
– Саша-а!.. Сашенька-а-а!..
Потому что слышать его было невозможно. Потому что слишком много заключалось в нем, потому что бедное сердце его лопнуло бы от любви и от слез.
Но ни сердца, ни тела у АП уже не было.
– Сашенька! Иди домой Уже поздно, Саша…
И запах материнского тела, запахи губ, и легкие быстрые сны на заре жизни, и звонкие серебристые речки приблизились к АП, и стало ему хорошо и покойно.
И он понял, что с этой минуты он исчез навсегда: навсегда превратился в мальчика-сына; и до скончания веков ему слушать и слушать этот родной несмолкающий голос:
– Саша-а-а-а!..
И откликаться, и снова слышать, и откликаться, и снова слышать. И не умирать ни от боли, ни от любви.
Ведь он уже умер, а дважды умереть невозможно…