Из-за этих взрывов, часового сдвига фактов и информации, я открываю для себя, что Земля круглая.
Ныне свободное радио вещает о новой политической нестабильности, победоносном коммунизме, скитаниях беженцев: беспримерная жестокость преступлений, совершенных с 1939-го по 1945 год, прибавляет сомнений в человеческой душе и замыслах ее Творца.
Пеший подъем через Мунскую мельницу, где мы пьем молоко на ферме наших друзей Курбонов, к ферме многочисленной и доброй семьи Жироде, на Углах, где в маленькой молельне мы поклоняемся трости святого Франсуа Режи, реформатора и распространителя католической религии в эпоху Религиозных войн[46] придает подлинности тому, что мне рассказывают о протестантизме и войне с католиками и Папой. Чем дальше, тем больше жизнь для меня выливается в конфликт, даже сама природа, если присмотреться, это борьба, пленение, избавление: освобождающаяся куколка - столь же величественное и прискорбное зрелище, как и позже появление головки из-под крайней плоти перед моим обрезанием.
Октябрь 1945 года, мой первый день в начальной школе для мальчиков, которой заведуют Братья христианских школ[47], она находится выше по идущей в гору сент-этьенской дороге и расположена напротив школы для девочек. Первая небольшая лестница от дороги до первого большого двора с отхожими местами справа, крытой галерей впереди и железной балюстрадой со стороны дороги. Из этого первого двора мы поднимаемся по трехэтажной лестнице между большими окнами классов в маленький верхний. Занятия проводятся в основном наверху, а на переменах все выходят в большой нижний двор. Оттуда открывается вид на государственное шоссе 82 с оживленным движением, соединяющее Анданс в долине Роны и Сент-Этьен, в благоприятный сезон оно позволяет перемахнуть через горы и срезать путь, если едешь на автомобиле по 7-му шоссе.
Сама наша деревня издавна служит своего рода границей между севером и югом Франции. На северном въезде, со стороны Сент-Этьена, Фореза и Оверни, туристический указатель гласит: «Добро пожаловать в Бург-Аржанталь, врата Средиземноморья!», а на южном, со стороны Анноне: «Добро пожаловать в Бург-Аржанталь, врата Фореза!» Прежде на севере находилось графство Форез, на юге - Священная Римская империя.
Этот двор, так же, как и двор девочек, выходит на наши горы, Каштановую рощу, горящую каждое лето.
Теперь, когда я уже знаю большие и маленькие буквы, читаю стихи и прозу, после первых же устных вопросов я начинаю заикаться.
Это даже не заикание, а, скорее, невозможность произносить фразы, не все, а лишь те, что начинаются с твердых согласных, всякий раз я вынужден молча подготавливать фразу во рту, по семь раз повторяя ее одним языком; я могу говорить плавно, лишь пережевав вот так всю фразу. Я заикаюсь не потому, что стесняюсь людей, мне трудно говорить даже наедине с собой: приходится начинать фразу как бы вне самого себя, вытягивать наружу свою непрерывную внутреннюю речь, кто бы ни были участники диалога. Эта патология усиливается от волнения, когда нужно продекламировать сценку, пересказать исторический конспект (запоминаю я все очень быстро и надолго) или, позднее, выдвинуть аргументы, приходится разогреваться (никто из моих товарищей не смеется, даже впоследствии, над этим недугом), чтобы затем я мог выпускать из себя слова машинально.
В первые недели монах не злится и велит мне записывать свои ответы и выученные отрывки на бумаге.
Но на переменах мне порой удается вывести этот текст наружу перед группкой товарищей, то у самой земли, во время игры в шарики, то между уроками во дворе, когда мое горло расслабляется от одышки и я могу произнести отрывок, точно банальную фразу, вброшенную в игру, как бы толкнуть агат большим пальцем или запустить его из пращи на природе.
В тех редких случаях, когда наш отец ужинает с нами, прижимая к себе мальчиков, заставляя их высовывать язык и говорить «А», он трется с ними щеками, шепчет сквозь смех:
- Пахнет бархатом, мелом и попкой.
Из этих трех-четырех лет начальной школы я отчетливее всего помню уроки истории и едва припоминаю письмо, счет, материальные уроки - ведь остальные были духовными? Сидя один в классе, я должен записывать ответы на все устные вопросы в тех исторических конспектах, которые усердно веду, я очень быстро представляю себе подлинные фигуры, воспринимаю их вблизи, лицом к лицу своим формирующимся историческим сознанием: я стою перед этими героическими, жалкими или гонимыми персонажами нашей истории, - которых учусь почитать, жалеть, защищать или стремлюсь обратить к Благу, и они разговаривают со мной.
Учебники, еще довоенные, для этих младших послевоенных классов устроены так: одна-две черно-белые репродукции гравюр либо картин, - фотографий для недавнего периода 1914-1918 годов, - конспект, вопросы и отрывок из книги по истории либо романа; я очень быстро заучиваю все две-три страницы, включая отрывок. Если отрывок взят из литературного произведения изучаемой эпохи, его язык начинает ассоциироваться с определенным временем. Отбираются факты, призванные воспитывать патриотическое сознание - либо подвиги, либо подлости: - друиды и сбор омелы, Верцингеториг сдается Цезарю в Алезии[48] св. Бландина привязана к столбу в цирке Лугдуна[49] груди мученицы напряжены перед быком, готовым поддеть ее на рога[50], св. Женевьева бдит над Парижем[51], св. Луп останавливает Аттилу в Труа[52], Хлодвиг и суассонская чаша[53] св. Мартин делится плащом с нищим[54], Фре-дегонда приказывает убить епископа Претекстата в тени хоров Турской базилики[55] - на мессе в нашей церкви я вижу, что он молится на ступенях алтаря, а убийца появляется из часовни справа, и чувствую, как лезвие кинжала вонзается в спину, - Короли-бездельники на колесницах[56] Карл Мартелл и арабы в Пуатье[57], король Франции Пипин Короткий[58] Карл Великий и его missi dominici[59], Роланд в Ронсевальском ущелье[60] коронование Карла Великого в Риме на рождество 8оо года, Карл Великий удручен вторжением и зверствами норманнов, Страсбургская клятва и возникновение будущего французского языка (843 г.), который отделяется от германского, отвергнутого[61]. Разграбление норманнами Парижа[62], который защищает Эд, граф Парижский, избранный королем Франции[63], Роллон, вождь норманнов, получает территорию Нормандии[64] избрание Гуго Капета[65], Мир Божий[66], монашеские ордена Запада.
Я, Пьер-Мари Г., часто поднимаюсь в школу, держа за руку Мари-Пьер Г., девочку с торчащими зубами. С раннего детства меня поражают эти выступающие челюсти, признак дикости, сопротивления природы культуре. Я начинаю немного разбираться в любви, видя, как взрослые замечают это предпочтение, это ожидание, каждое утро, когда Мари-Пьер выходит из боковой улочки, чтобы догнать меня в толпе детей, а я краснею, едва она заговаривает со мной.
До тех пор, пока ее семья не уезжает из деревни, где оставалась во время войны, в город, где у них завод, мы каждую неделю ходим играть и полдничать к ним домой, в добротное здание XIX века, окруженное парком на темном склоне, у входа в долину Риоте, горной речки, - Господа, - бурлящей под нашими окнами. Мы таскаем механизмы по вечно сырой земле: сидя на ней, Мари-Пьер вырывает и прячет мох под платьем, между ляжками, и достает его обратно пригоршнями. Мы играем в кегли в игровой на антресоли, между темными буксами, поднимаемся на соседнюю ферму, где лошади трясут утробами на лугу, а мы гладим розовых горлиц, кладя ладони одну поверх другой.
*
Моя бабка Марта ежегодно спускается в долину Роны, в Шатонёф-де-Галор, к Марте Робен «Клейменой»: родившаяся в 1902 году на ферме в квартале Моиль, в шестнадцать лет заболевающая энцефалитом, что парализует все четыре конечности и лишает ее зрения в 1939 году, и с тех пор навсегда прикованная к постели, эта провидица, к которой обращаются тысячи людей со всего света, создательница благотворительных приютов, признанных Ватиканом, каждую пятницу заново переживает Страсти Христовы на своей крошечной кровати, в полной темноте, а остаток недели принимает посетителей, выслушивает их, вызывает на откровенность и дает советы. Античные пифии уже являются мне средь бела дня, на земле и в четырех стенах, без всяких выделений, с громкими и чистыми голосами, - словно большие летние насекомые, - но образ этой Марты, истекающей кровью и потеющей на своей железной раскладушке, под искусанными простынями, пугает меня и отталкивает. Пока я заново открываю для себя и еще раз переношу своим несовершеннолетним телом пытки, которым подвергают Иисуса, а также нахожу в «Золотой легенде»[67] других мучеников, чьему примеру хочу последовать: св. Урсулу[68] и св. Агату[69] с отрезанной грудью, святых детей, Тарциссия[70] и Гостию, поклонение богомольцев и богомолок этой страдающей и, возможно, зловонной кучке представляется мне дьявольским кощунством. Неужели я уже отвергаю символ всего, что тяготеет к вдохновенности и извлекает из нее выгоду?