Усердный и заботливый католик, вдобавок к административным и техническим сооружениям, он еще до Первой мировой войны строит - это во всех подробностях демонстрируют фотоальбомы, что я тогда часто смотрю, - дома для рабочих, служащих, инженеров, школы, благотворительные учреждения, церкви, одна из которых, подземная, вырытая самими горняками, названа именем св. Анжель, в честь нашей бабки.
Наша мать рождается в 1907 году, в большом директорском доме, окруженном обширным парком с высокими стенами, за которыми зимними ночами воют волки. В войну 1914 года всю семью репатриируют во Францию, и наш сорокапятилетний дед сражается на фронте в Эпарже при Вердене, под командованием Филиппа Петена. После войны все возвращаются в Польшу.
Наша бабка умирает через пару дней после рождения своего последнего ребенка, Юбера, в Сен-Жан-де-Бурне. Наша семнадцатилетняя мать растит всех своих братьев и сестер вместе со своим отцом, который немедля, ввиду своего высокого положения, вынужден вмешаться в экономическую политику Польши и прибрежных областей. До 1914 года Польша еще принадлежит России; после войны и провозглашения новой Польши внутренние и внешние неурядицы, национальный вопрос, беспрестанная политическая агитация и русско-польская война осложняют его работу, и в 1930 году он возвращается в Париж.
Республиканец по долгу службы, он восхищается Пуанкаре[77]; в какой мере поддерживает он действия маршала Пилсудского[78] в Польше?
Он бегло говорит по-польски, по-русски. Говоря по-немецки еще с коллежа, зная наизусть целые сцены из пьес Шиллера и различая на слух региональные диалекты немецкого языка, он все же подозрительно относится к военно-промышленной политике Германии и полагает, что ее следует ослабить, дабы в Европе воцарился мир. Однако он доверяет Лиге Наций[79] и версальскому «новому европейскому порядку»[80]. Как он представляет себе новую войну с врагом своего детства и зрелости?
Каждый год он везет своих девятерых детей и их гувернантку мадмуазель Гужон на летние каникулы в Сен-Жан-де-Бурне, они пересекают на поезде - тогда еще паровозе - всю Центральную Европу, до 1914 года это еще Австро-Венгерская империя, а затем Венгрия, Чехословакия, Австрия. В Будапеште, Праге, Вене, Швейцарии они останавливаются в отелях или у многочисленных друзей нашего деда: инженеров, врачей; нашу мать оперируют по поводу мастоидита в Праге, и она смотрит русский балет «Петрушка» в Будапеште. Места, где их встречают, прекрасны, но багаж путешественников скромен, из-за простого происхождения своего отца наш дед привык к непритязательной жизни, и если в Челядзе они ведут жизнь довольно роскошную, - с прислугой: принимают множество гостей, и их самих принимают в высшем краковском обществе, где у детей есть друзья, - жизнь в красивом, старинном, но неудобном доме в Сен-Жан-де-Бурне спокойна и умеренна, с извечной учебой, естественными радостями и организацией детских спектаклей.
Наша мать, родившаяся и выросшая в Польше в ту эпоху, когда средства связи ограничивались перепиской, крайне редкими телефонными звонками и телеграммами - ни телевидения, ни мгновенного гражданского сообщения, - одновременно полька и француженка. Связи с Францией сильны, но носят исключительный характер. Представьте себе мир, где информация о событиях в Европе и других уголках света доступна детям лишь из иллюстраций и весьма редких фотографий во взрослых журналах. Любое семейное либо военное фото, снимок с подписанием договора, с имперским, республиканским либо колониальным праздником рассматривается долго и тщательно.
Моя мать любит и вместе с тем боится этой Польши, на языке которой бегло говорит и чьи пестрые наряды когда-то надевает на детских праздниках и даже на юношеских балах: служанки поют ей крестьянские колыбельные, порой они отправляются на экскурсии по рекам Восточной Европы, Висле, Дунаю; а малыми детьми - в Закопане, что в Татрах, где они могут столкнуться с Лениным, который тогда живет между русской и австрийской империями и порой совершает экскурсии в Закопане. Посещают ли они концерт известного квартета, куда Ленин, потрясенный «Аппассионатой» в исполнении своей любовницы Инессы Арманд, тянет друзей, но где ужасно скучает?
Мать немного рассказывает нам о трагической истории Польши после падения Ягеллонов[81] о мужестве народа и странной избирательной монархической системе, о пылкости, легкомыслии и общественном высокомерии польской аристократии, мать любит польский язык, на котором читает мне стихи, любит польский пейзаж, польские деревни, но у нее страшное впечатление от этой страны, вечно зажатой между Германией и Россией, удаленной от того, что мать считает сердцем Европы, католическим миром, от абсолютно безопасной зоны божественной души на линии, ведущей из Кентербери в Рим, вне которой возможны любые жестокости, изуверы, радикальная идеология, вырванные волосы и зубы. Тогдашнее водворение коммунизма в этом эксцентричном христианском мире лишь подтверждает его «проклятость».
У нашей матери навязчивая идея: коммунистический строй не просто отнимает блага у собственников, но отрицает и уничтожает Господа и его слуг; коммунизм - скверное, возможно, дьявольское учение, или даже за гранью дьявола, но не потому, что оно делает человека хозяином своей судьбы - грех гордыни, - а потому, что лишает человека Бога, зеркала, куда тот может смотреться, дистанцируясь от себя самого; стало быть, коммунизм разрушает тысячелетний порядок, лежащий в основе цивилизации.
Несовершенство - залог бессмертия человека божественного. Дабы избежать ужасов радикализма, в мыслях и их воплощении должна присутствовать игра.
Одновременно мать одержима драмой беженцев, «перемещенных лиц», которую порождает и усиливает советское наступление, в том числе трагедией еврейского народа, точь-в-точь как два года назад возвращение узников включает в себя и охватывает Холокост. Все мое детство и юношество мать признается в страстной любви к великим артистам, художникам, ученым, философам и политикам еврейского происхождения, к Менухину, которого она слушает еще до войны, к Шагалу, напоминающему ей деревенских евреев из краковского детства, к Эйнштейну, Бергсону, которого она слушает до войны в Коллеж де Франс[82] к Бен Гуриону, чьей стойкостью и античным лицом она восхищается, все они для нее - главные столпы находящейся под угрозой цивилизации, эти великие умы, великие образы кажутся мне двойниками, спутниками, преемниками патриархов и других великих библейских фигур, и в реальной жизни я ощущаю то же самое. Для моей матери «еврей» - я пока не знаю ни одного, пожалуй, лишь господина Азаиса, что держит ювелирный магазин в нижней части квартала Котавьоль, в закругленном углу средневекового здания, - неизбежно связан с верой или, по крайней мере, с духом, величием, а, стало быть, служит гарантией спасения цивилизации.
Из-за печали, гнева и бесконечной застенчивости мать мало говорит о своем брате Юбере после официального подтверждения его смерти - это тело, о котором она заботилась, пеленала его, кормила, видела, как оно хорошеет, взяли в плен, толкали, унижали, били, секли, разрушали, морили голодом, глумились, оскорбляли, кололи, как больного зверя, - но когда она открывает фотоальбомы и мы видим на сепиях, как этот ребенок, облаченный в листву и увенчанный цветами, точно маленький Нижинский в роли фавна, смеется на балюстраде в Миллери под Лионом, в доме своей тетки, воспитывающей его вместе с нашим двоюродным дедом, сент-этьенским хирургом, мать словно получает весточку с того света, из Золотого века.
Ему столько же лет, сколько мне, когда он фотографирует, как я слушаю Евангелие, и вот его уже нет в живых.
*
В начале 1946 года мать получает от своих братьев, Пьера и Филиппа, книгу, опубликованную издательством «Защита Франции», «Свидетели, что не убоялись пожертвовать жизнью.. .»[83], написанную в 1945 году двумя нашими дядями, бойцами и свидетелями открытия лагерей. Это одна из самых первых книг о лагерях в мире. Наша мать прячет ее в глубине книжного шкафа, но я с моими сестрами нахожу ее и открываю: больше двухсот страниц текста, фотографий, рисунков, планов и списков. Сопротивление, лагеря смерти. В это время я как раз читаю книгу-альбом «Наполеон», написанную Луи Бернаром и проиллюстрированную Альбером Юрье, где два изображения битвы под Аустерлицем, с окровавленными руками русских солдат, торчащими из замерзших прудов, и с зелено-желтым трупом Отступления русских, пожираемым стервятниками, разрушают все величие эпопеи: черно-белые снимки гниющих тел, голых либо еще одетых, в почти необозримой и непроходимой грязи Берген-Бельзена[84] груды тел или скелетов, кучи очков, открытые кремационные печи с пеплом либо останками, трупы на соломе в бараках... для нас троих мир переворачивается, наша мать видит, как мы беспомощно блуждаем по квартире.