Часть VIII
Прошло десять месяцев после завершения седьмой части, и наступила, говоря языком академических семестров, Осень-87. Декорации существенно изменились. Большой территорией со своей внушительной застройкой в роман вступил кампус университета «Пинкертон». Псевдоготические башни здесь перекликаются с постмодерном, придавая пространству некоторую загадочность. В связи с новыми веяниями столетний монумент основателю школы, который был, кажется, каким-то колониальным предком знаменитого английского сыщика, со всеми своими причиндалами в виде треугольной шляпы, парика, доброго голубиного зоба, трости, которой ему столько раз хотелось протянуть вдоль спины своих студентов, нерадивых увальней Вирджинии, а также в виде чулок и башмаков с пряжками, оказался на основательно покатой площади, образовав центр некоей «концепции сдвига».
Ну что еще нового? Прибавилось, конечно, огромное количество персонажей в лице двадцати пяти тысяч студентов «Пинкертона». Вот они тащатся от своих пространных, как пастбища, паркингов к учебным корпусам – кто в лохмотьях под стать Председателю Земли Велимиру, а кто по правилам клуба: блейзер, галстучек, шорты, румяные колена, похожие на подбородки гвардейцев. Одного спросишь, куда пойдет после учебы, ответит: в ЦРУ. Другой скажет: в мировую революцию. Немало в этих бредущих толпах и персидского народа. Вот интересно, клеймят Америку «Большим Сатаной», а детей посылают к Сатане на учебу. Наши ребята спрашивают этих приезжих: «Правда, что у вас там нельзя выпить, гайз?» Те отвечают: «Днем нельзя, а ночью можно, если двери хорошо закрываются». И долго там у вас так будет с этой факинг революцией? Персы смеются. Если мулла сядет на осла, он уже с него не слезет, пока осел не сдохнет. Похоже на нашу советскую родину, думает, шагая вместе со студентами «режиссер-в-резиденции», только там вопрос иначе стоит: кто раньше сдохнет, осел или мулла?
Дорожки вьются среди обкатанных под машинку зеленых холмов. Путь неблизок, наслушаешься всякого, даже персидских анекдотов. По мере движения дорожки сливаются, народу становится все больше, но основная толпа стоит возле здания Студсоюза. Страна борется с никотином, а тут все дымят. Хей, мэн, как дела, я тебя вчера ебеныть видел! А я тебя вчера ебеныть не видел. Давно тебя ебеныть не видел, мэн! А я тебя целый ебеныть век не видел! Как ты там факинг дуинг? Я дуинг факинг грейт! Какого же фака ты не прихилял к Трейси? Я факинг вчера был у Сусси, фак-твою-расфак! Ну-с, господа русские читатели этого романа, если вы думаете, что наиболее употребляемое слово этих диалогов имеет отношение к слову «факультет», мы спешим вас разуверить: только отчасти, судари мои.
И вот после таких стояний через четыре года появляются великолепные специалисты и по «относительности» и по «безусловности», с беспочвенной ядовитостью думал Александр Яковлевич, проходя через эту толпу, хотя прекрасно понимал, что далеко не все студенты тут стоят, и те, что тут стоят не всегда тут стоят, и толпа сама по себе не всегда тут стоит. Оснований для сарказма у АЯ после первого года университетской работы было не так уж много, все шло здесь у него совсем недурно, но такова уж извечная российская диссидентщина: восторгов от нее не дождешься, а вот «поросячьего ненастья» навалом.
Он вступил в огромный кафетерий, где половина людни, рассеявшись по залу, ела, а другая половина с подносами еды стояла к кассирам-корейцам. Эту столовку он часто предпочитал профессорскому клубу, где постоянно надо думать, что бы еще сказать умное. Быстро проходишь к салат-бару, наваливаешь на бумажную тарелку здоровой пищи: свекла, морковь, брокколи, бобы, что-то еще, не знаю, как имя-отчество. Потом – к чанам с горячими супами, шмяк в пластмассовую миску половник «чили», порядок! Ну, подцепи еще с полки для куражу пакетик поджаренных лук-колец, взъяри себе большой стакан диет-коки, и ты в комплекте. Теперь начинается стояние в кассу. Дрочишь себя гнусными этническими обобщениями: эти корейцы такие копухи! На самом деле никто в мире так быстро не подсчитает цену набранной еды, как корейцы-кассиры из «Пинкертона», никто в мире!
В глубине зала играет рок-группа, чтобы никому не дать спокойно покушать. Длинный и сутулый, в каких-то вроде бы кальсонах третьего срока, с власами, как у «шильонского узника», – лид-вокалист тянет могучую в своей заунывности оралию: йеее-биии-цццц-каяяя-сссииилллааа! Барабанщик, почему-то аккуратный, с галстуком-бабочкой, вколачивает в каждый слог по гвоздю. Аккуратность на нем кончается: две зажеванных ти-майки, в каких народ тут и спит и в классы ходит, извлекают из промежностей электронные рулады вполне на уровне ансамбля Элтона Джона. Неужто по-русски тут парни завыли? Да нет, поют обычное: Don’t be silly,[161] – это только АЯ, чуткому на все русское, родная похабщина слышится. Зал тем временем жует, шебуршит в толстенных справочниках, никто ни на кого не обращает внимания, будь ты хоть семи пядей во лбу, как наш Александр Яковлевич. Впрочем, пяток девиц и тут обмирает перед лабухами, даже и эти свинопасы не обделены поклонницами. АЯ бормочет своим поедаемым овощам: «Таков наш мир: любая бездарь, любой зачуханный баран изображает высь и бездну, стуча в жестяный барабан».
Вдруг доносится через весь зал: «Саша, Саша, у нас имердженси!» Ну, то есть чепе. Меж столов катится, как колобок, главная корбаховская энтузиастка, ассистентка из «Черного Куба» Люша Божоле, родственница заморских вин. В чем дело, Люция? Опять, наверное, Гарри Понс и Робби Роук под газом? Не пришли на примерку костюмов! Повесить мерзавцев!
«Черный Куб» издали напоминает поставленный на один из своих углов Священный камень Кааба. Вблизи, а особенно внутри, это сходство пропадает. Попадаешь в лабиринт каких-то лестниц и галереек, сфер и кубиков, который вдруг выводит в зрительный зал со сценой, которую можно таскать вверх-вниз, влево-вправо, в общем, хоть за уши подвешивай.
Появление в театральном департаменте «режиссера-в-резиденции», русского смельчака с такой сугубо американской фамилией, было встречено очень благосклонно, если не с восторгом. Никто, конечно, ранее не слышал ничего ни о нем, ни о его московских «Шутах», но все прочли изготовленную Норой сиви с вырезками из газет и теперь делали вид, что полностью в курсе дела. Это замечательно, Саша, что именно у нас, именно в «Пинкертоне» вы сможете продолжить свои московские поиски! С чего бы вы хотели начать, старина? Глава департамента, считавшийся классицистом Найджел Таббак, большой румяный, в обрамлении седых бакенбардов, облаченный в толстый кардиган ручной вязки, светился мягкой акварельной палитрой.
Александр осторожно начал примериваться издалека. Дескать, был когда-то такой город Флоренция. Не совсем та Флоренция, которую сейчас корками пиццы забрасывает миллион туристов. В той Флоренции, если после заката проходили по улице, стуча сапогами, трое мужчин, начинались разговоры о бунте гвельфов или гибеллинов. Там семьсот лет назад, озаренный ранним куртуазным трубадурством, зародился «новый сладостный стиль». Два поэта, два Гвидо без конца говорили о любви, имея в виду не совсем то, что нынешние туристские массы. Они говорили также о музыке золотого греко-римского века. Какой она была, пела ли о любви, могла ли найти нужный лад? Однажды к ним робко подошел юноша из семьи «белых» гвельфов Алигьери. В руинах дворца Марка Аврелия он нашел флейту, которой тысяча лет. Ну, вот такое начало. Что скажете, коллеги?
– Я не очень люблю эту эпоху, – признался профессор Таббак и как-то слегка загустел, то есть замаслился в своих тонах. – Этот ранний Ренессанс попахивает декадансом. Как называется пьеса, Саша?
Александр признался, что пьесы еще нет, но он может написать ее за месяц. Коллеги помоложе, почти умирая от чувства такта, стали увещевать новичка. Дантовская тема – это всегда слишком сурово, все-таки слишком серьезно. Мы все-таки тут имеем дело со студентами, им бы поколбаситься как следует. Вам, Саша, все-таки еще нужно создать свою труппу, вы согласны? Они, конечно, ему не сказали, что для Данте надо было все-таки итальянца какого-нибудь пригласить, а не русского. Корбах тут же схамелеонил. Коллеги, пожалуй, правы. Для студентов надо найти что-нибудь другое. Ну вот, скажем, Петербург начала девятнадцатого века, «Записки сумасшедшего», это повеселее, попроще. Всунем туда и «Нос», а заодно и музыку Шостаковича. Всунем также гоголевских ведьм и чертенят. Разыграем компанией в десять человек.
– Восхитительно! – вскричал завкафедрой, и Саша увидел, как выглядят его цвета в гамме восторга.
Всем департаментом стали с энтузиазмом работать корбаховский спектакль. Студенты валили на прослушивания. АЯ строчил свою «Гоголиану», то есть то, что в Москве партийная критика без лишних слов заклеймила бы как «глумление над нашим классическим наследием». Каждую дюжину листков тут же ксерокопировали для студентов, репетировали и обсуждали. Студенты носились по лестницам «Черного Куба». Таббак с отеческой улыбкой присутствовал на этих буйствах. «Саша, твой Достоевский мне спать не дает», – говорил он. «Гоголь, Найджел, Гоголь!» – в десятый раз уточнял АЯ. «Для меня это все Достоевский!» – упорствовал классицист.