Часть 2. В самолете
Еще задолго до подлета к Москве я ощутил отчетливую перемену настроения.
В отличие от первой партии наших туристов, непонятно каким образом угодившей на рейс компании «Lufthansa», мы по счастливому стечению обстоятельств возвращались домой родным «Аэрофлотом». Пользуясь этой оказией, я почти сразу почувствовал то действенное влияние, какое оказывала на меня активная психологическая акклиматизация, так необходимая российскому туристу при быстротечной смене часовых поясов с разными общественно-экономическими формациями. Ведь это только на первый взгляд кажется, будто пассажирский транспорт в России — всего лишь средство перевозки. На самом деле его роль гораздо шире, ибо помимо своего прямого назначения он служит целям воспитания в россиянах завидного мужества и неприхотливого отношения к жизни вообще и бытовым неудобствам в частности, являясь прекрасной школой психологической адаптации. Таким образом, самолет служил для меня своеобразным карантинным пунктом, в котором за три часа полета мне надлежало удостовериться в том, что никакая буржуазная зараза ко мне не пристала, и что к моменту прохождения пограничного контроля я, не моргнув глазом, сумею внятно исторгнуть из себя: «Готов к труду и обороне!» По мере приближения к Москве я всё явственнее ощущал, как угнетавшее меня на протяжении последних нескольких дней состояние мрачной опустошенности заметно ослабевает и на смену ему приходит такая способность мыслить и чувствовать, какая уже не нуждается в моем непосредственном участии. И, конечно, в том не было моей заслуги. Это происходило автоматически, помимо моей воли, просто в какой-то момент открылись внутренние резервы, сам по себе включился автопилот, тот самый, что доводит до заветного половичка у родного порога вдрызг пьяного гражданина, который на свой страх и риск вознамерился еще на стадии легкого подпития во что бы то ни стало ночевать сегодня дома. Я чувствовал, как мое сознание, вбирая в себя близких и родных мне людей, мой крошечный мирок, медленно, но верно отключается и, словно вызревающий на огородной грядке кочан капусты, покрывается плотной оболочкой листвы, заслоняясь от окружающего его огромного внешнего мира. Эта лиственная чешуя, многократно обволакивая мой разум, создавала надежный чехол, сквозь который если и пробивались посторонние звуки, то совсем приглушенные, отчего внутри делалось тихо и покойно, как на той же огородной грядке в глухой деревне Тверской области, где вечную тишину способны нарушить разве что доносящийся с реки шум лодочного мотора, протяжное мычание возвращающихся с пастбища коров и адресованные моему корешу Толяну отборные матерные ругательства Нади, которыми она с механическим упорством заведенного будильника понукает Толяна подняться и идти доить скотину.
И покуда Толян еще не поднялся, даже не разомкнул утомленные веки, а лишь едва слышно, дабы не осквернить своим страстным эмоциональным надрывом божественную тишину, вдруг воцарившуюся с момента окончания Надиного завода, прошелестел пересохшими губами: «Гори она огнем, эта дойка!» — я постараюсь завершить описание своего путешествия по Средиземноморью. Но для этого мне придется разбудить всё же Толяна, ибо самому себе я страшусь задавать те каверзные вопросы, на которые только он способен осмелиться. А чтобы Толян не затаил на меня обиду как на виновника своего пробуждения, я это сделаю понарошку, в своем писательском воображении, и, понятно, лишь тогда, когда уйдет Надя. Не хватало мне только, чтобы они еще и в книжке схлестнулись!
— Толян! — кричу я ему в ухо. — Вставай, задрыга, вот он я, весь перед тобой, режь меня по-живому, бей меня наповал, задавай свои каверзные вопросы!
Толян испуганно продирает глаза, с опаской оглядывается по сторонам и, обнаружив, что Нади нет, облегченно вздыхает, затем плутовато прищуривается одним глазом, будто целится в меня, и спрашивает с подковыркой:
— Ну что, Мишка, много ли чего повидал? Есть ли жизнь подале Весьегонского района?
— Видишь ли, Толян, — отвечаю я, — оказывается, за пределами России лежит огромное земноводное пространство, участки суши которого населены разноговорящими людьми, чей уровень материального достатка несколько отличается от нашего, а заботы о демократических преобразованиях отнюдь не являются первостепенными. Это наблюдение я в первую очередь адресую тем, кому не довелось побывать за границей, кому вообще дальше Тверской области выбираться не приходилось и кто наивно полагает, будто ниспосланные нам «сверху» гражданские права, многопартийность и свобода прессы являются только начальным, подготовительным этапом на пути к подлинной, буржуазной демократии, а также тем, кто по простоте душевной считает, что наличие Конституции гарантирует нам указанные права, а сам гарант — лично в ответе перед каждым из нас за их неукоснительное соблюдение. Понятное дело, что я не могу согласиться с таким упрощенным подходом к оценке развития российской демократии. Имеющиеся на сей день в России права и свободы отражают не начальный и подготовительный этап эволюционирования демократии, а ее конечную, высшую и последнюю ступень. Столь лестный отзыв о степени развития российской демократии — как-никак высшая ступень! — возможно, Толян, покажется тебе чересчур хвалебным, несколько преувеличенным, а то и просто нескромным, но выразиться иначе, менее определенно, мне не позволяет богатый исторический опыт российского сознания, для которого нет ничего более святого, чем радение об укреплении государственности и сильной власти, поклонение перед родовым, наследственным богатством и презрение к богатству нуворишей и свежеиспеченных олигархов как и вообще ко всему, что исходит от материального мира, — мира, где нет места созерцательному покою. Что же касается конституционных гарантий… ну что ж, это дело нехитрое — гарантировать то, чего нет!
Толян смотрит на меня с лукавой улыбкой и, желая половчее поддеть, так, чтобы теперь уж свалить наверняка, лупит зарядом кучной дроби сразу из двух стволов с безжалостностью заправского охотника:
— Ну а тем, кто побывал за границей? что ты им скажешь?
— Тем, кто побывал за границей? — повышенным тоном переспрашиваю я, чувствуя, как нервный тик подергивает лицо.
— Да, — голосисто вторит мне Толян, — тем, кто побывал…
— Тем, кто прозрел настолько, что открыл для себя неведомый ранее путь? — еще громче вопрошаю я, отмечая краем помутненного сознания, как тик сменяется припадком истерии.
— Да! — почти кричит Толян. — Кто прозрел и открыл…
— Новый, русский, точнее, евразийский путь вхождения России в мировое цивилизованное сообщество? — стервенея, голошу я. Кровь ударяет мне в голову, и вот-вот ее разорвет.
— Д-а! — диким ревом отзывается Толян.
— Тем, кто ратует за признание либеральных ценностей и сохранение православной веры в божественный промысел? — захожусь я в надрывном крике.
— Им, Мишка, им! — стараясь перекричать меня, надсадно рвет глотку Толян. — Что ты им скажешь?
— Тем, кто надеется приобрести западные экономические блага и одновременно сберечь славянскую ментальность? — уже истошно ору я, окончательно теряя контроль над собой.
— Им, тудыть их в качель! — срываясь на фальцет, в самозабвенном исступлении дерет горло Толян.
— Тем, кто призывает трудиться по-западному, а любить по-русски? — как безумный горланю я, рискуя порвать голосовые связки или оглохнуть от собственного крика.
— Д-а-а-а! — выпучив глаза, осатанело вопит на всю округу Толян. — Им, Мишка, им самым! Ети их в дышло! Оглоблю им в рот!
И тут я чувствую, как запал моей звериной злобы внезапно иссякает, ее сменяет саднящая тоска, внутри становится пусто и муторно, гнев проходит, остается одна неутолимая печаль, приправленная горечью. Обессиленный, я вяло говорю:
— Ну что мне им сказать, дуалистам моим перекошенным? Я сам такой!
Столь беспощадный диалог автора с действующим лицом им же созданного произведения мог бы озадачить любого литератора. Иной сочинитель десять раз вначале подумал бы, прежде чем отважился на такую авантюру, как будить, пусть даже не взаправду, неудобный для себя персонаж. Но мне уже было абсолютно нипочем, потому что я всё больше и больше погружался в сонно-гипнотическое состояние с научной точки зрения — пограничное между социальной апатией и общим наркозом, а с общежитейской — не отличимое по сути от состояния Толяна. Однако еще до того как окунуться в пучину бессознательного, я часто и глубоко задышал, рассчитывая таким образом провентилировать легкие и насытить кровь кислородом, который понадобится мне при глубоководном погружении. Хотя воздух в салоне самолета был уже частично загазован, тем не менее, он всё еще сохранял в себе притягательное обаяние дальних странствий, и я вдыхал его с такой жадностью, словно всего себя хотел им наполнить, целиком пропитаться им изнутри, чтобы надолго запомнить густой аромат знойного сирокко, пленительную свежесть соленой морской волны, красно-бело-зеленую гамму ползущих к небу, по холму, игрушечных домиков с черепичными крышами, легкое, волнующее дыхание весны и стойкий, ничем не перешибаемый дух какого-то вызывающего, нарочито-наглого, массового, повсеместного безделья, а также ежедневную праздничность атмосферы чужой, кажущейся ненастоящей жизни, проживаемой легко и непринужденно, без геройства и самопожертвования, всё равно с кем — с лейбористами, консерваторами, республиканцами, демократами, размеренно и в ладу с самим собой, а еще звенящий колокольчиком голосок Мирыча и ее распахнутый, устремленный на этот карнавал красок, ароматов, звуков пораженный взгляд, в котором восторгом искрилось по-детски наивное изумление: «Ну просто полный отпад!»