Любой из этих людей мог оказаться повинным в том, что с нами случилось. Или не один из них. Какая разница? Я прощаю их всех — да и что мне еще остается? Нас с Германом арестовали «на месте преступления» ранним утром октября 1941 года, всего через десять часов после моего приезда из Парижа. Мы пообедали с его родителями, погуляли с Зигмундом и Зиглинде и укрылись в его спальне ради воссоединения, оказавшегося отчасти затруднительным. Герману не понравился риск, сопряженный с моим возвращением. Он сказал даже, что мне, возможно, лучше воздержаться от новых приездов в Австрию — «пока не расхлебается эта каша».
Он же будет встречаться со мной в Париже. Мы не ссорились, однако разговор у нас получился трудный. Впрочем, мало-помалу нас соединила прежняя теплота. Уверен, если бы я ушел в мою комнату часом раньше, это ничего не изменило бы. Когда появилась полиция, она уже знала, что ей искать.
Как ни тяжело мне описывать дальнейшее, но придется: я никогда не забуду Оскара и Анну-Марию, несущих через двор — Анна-Мария, заливаясь слезами, спотыкается под ношей, Оскар исполнен стоического горя — обмякшие тела Зигмунда и Зиглинде, «угрожавших» безопасности полицейских, когда те взламывали дверь дома.
В последний раз я видел Германа в крошечном полицейском участке Матрая. Времени на переодевание ему не дали, моя любовь осталась в лавандового шелка пижаме и никак с ней не вяжущихся черных полуботинках на босу ногу. Лицо его было бледным, ничего не выражавшим, глаза утратили обычный блеск. Когда его уводили для допроса в заднюю комнату, он в мою сторону не взглянул. Я же был совершенно уверен, что больше его не увижу.
Он был арийцем, и потому его преступление сочли намного более серьезным, чем мое. Меня, славянского скота, просто бросили в австрийскую тюрьму; его отправили в страшную 999-ю Африканскую дивизию, о которой принято было говорить, что она «марширует прямиком на Небеса».
Выйдя из тюрьмы, я, отчаянно нуждавшийся в какой угодно работе и не способный взглянуть в глаза родителям Германа, на которых навлек такую беду, писал моим заграничным друзьям, прося их о помощи. И дошел даже до того, что послал письмо Гертруде и Алисе, от которых получил довольно скорый ответ: «Мисс Стайн знает, что знала вас, но теперь уже не знает ни как узнала, ни когда, ни где, ни почему знала в то время, в которое знала. Тем не менее она желает вам всего наилучшего».
Ответил, сочувственно, на мои мольбы и Кокто:
«Не паникуйте, мой дорогой, все уладится. Будьте очень тихим, очень неприметным, и беды эти вас несомненно минуют. Ныне, топ petit, для всех настали времена трудные и неприятные. Не известно ли вам, случаем, где теперь можно разжиться опиумом?
Мы, Бебе, Борис и я, пребываем в совершенном отчаянии».
Недолгое время я проработал в Праге, в одной наполовину русской конторе. Когда же в марте 1942-го ее закрыли, я отправился в Берлин.
Я писал все это в доме с целыми окнами и нетронутой крышей — в обстановке роскоши, за которую благодарен. Разрушенный город тих в этот послеполуденный час, хоть запах забвения висит в воздухе и сейчас. Я понимаю вдруг, что вот уж немалое время кто-то стучит в нашу парадную дверь. Что, разве Оня ушла? Или это Феликс? Трех еще нет. Выглянув в окно, я вижу нескольких мужчин, переминающихся на тротуаре перед нашим палисадничком. Все они — в безошибочно узнаваемой зеленой с черным форме Sicherheitsdienst[152]. Феликса среди них нет. Стало быть, новостей о Хьюго я не получу, а может быть, никаких новостей и не было.
Насколько я могу разглядеть, некоторые из солдат внизу вполне симпатичны. Немцы нравились мне с того дня, как я увидел в Висбадене мальчика-лифтера. Не исключено, что один из этих солдат — он и есть. Разве не возвышенный получился бы поворот сюжета? Как бы там ни было, знакомство с ними, сколь ни кратким оно будет, я предвкушаю с удовольствием. Не исключено, что по дороге в Управление СД все мы невероятным образом подружимся. В конце концов, человек никогда не устает томиться по красоте, любви, общности.
Стук продолжается. Мир кажется притихшим. И я по какой-то причине вспоминаю куколку бабочки, начавшую подрагивать в теплом отделении поезда, который шел из незабвенного прошлого в непредсказуемое будущее. Кто-то выкликает мое имя. Поскольку я, по всему судя, один в этой приятной и ставшей вдруг совсем бесполезной вилле, надо бы, пожалуй, пойти посмотреть, кто это к нам пришел.
Сергея Владимировича Набокова арестовали 15 декабря 1943 года. Обвиненный в произнесении подрывных речей («staatsfeindlichen Äußerungen»), он был помещен в Arbeitserziehungslager Wuhlheide[153], а оттуда 15 марта 1944 года переведен — заключенный № 28631 — в находившийся под Гамбургом Konzentrationslager Neuengamme[154], где скончался 9 января 1944 года от дизентерии, голода и утраты сил.
Между тем брат его процветал в Америке. Поскольку подчеркивать разницу между ним и его знаменитым отцом, о котором никто в Новом Свете не слышал, необходимости больше не было, Владимир Владимирович отказался от псевдонима «Сирин» и начал публиковаться под собственным именем. Написанную им на странноватом, но превосходном английском «Подлинную жизнь Себастьяна Найта» опубликовало в 1941-м издательство «New Directions», — роман стал первым из множества шедевров, которые этот маг извлек из на удивление поместительного цилиндра, которым стал для него «усыновленный» им язык. В конце 1940-х он написал первую главу романа «Сцены из жизни двойного чудища». Прочитав ее, Вера убедила мужа, что продолжать роман не стоит, — впрочем, осиротевшая глава была со временем напечатана в «New Yorker» в виде рассказа.
Только в 1966-м, когда он и Вера уже комфортабельно жили в избранной ими для этого Швейцарии, — «Лолита» принесла ему богатство и всемирную славу — Набоков коротко коснулся темы своего покойного брата. Третий вариант его прославленной автобиографии «Память, говори» содержит две страницы, в прежних изданиях отсутствовавшие. «Говорить о другом моем брате мне, по различным причинам, необычайно трудно, — пишет Набоков. — Он не более чем тень на заднем плане самых пестрых и подробных моих воспоминаний». Затем, перебрав множество их различий, собственных его затруднений и открытий, касавшихся характера Сергея, разнообразных эпизодов его прискорбного обращения с братом, Набоков с красноречивой униженностью заключает: «Это одна из тех жизней, что безнадежно взывают к чему-то, постоянно запаздывающему, — к сочувствию, к пониманию, не так уж и важно к чему, — важно, что одним лишь осознанием этой потребности ничего нельзя ни искупить, ни восполнить».
Герман Тиме пережил войну и вернулся в замок Вайсенштайн, где и прожил затворником до своей кончины в 1972 году.
Первые пульсации этого романа породило во мне эссе Льва Гроссмана «Гей Набоков», опубликованное Salon.com в 2000 году. Я в большом долгу перед Львом не только за великолепно проделанную им работу детектива, но и за то, что он подбодрил меня и предоставил мне переводы четырех писем Сергея, которые хранятся в «Коллекции Берга» Нью-Йоркской публичной библиотеки. Несомненно настанет день, когда откуда-то — из Парижа, из замка Вайсенштайн, кто знает? — поступят новые письма, которые докажут, что многие из моих домыслов в корне неверны. И все же я надеюсь, что некий призрак истины продолжит бродить по этим страницам, даже если голые факты будут ему противоречить.
«Память, говори» Владимира Набокова, равно как и «Владимир Набоков. Русские годы» Брайана Бойда, и «Вера (миссис Владимир Набоков)» Стаей Штайн, дали мне существенную биографическую информацию. Среди других полезных биографий укажу следующие: «Кокто» Фрэнсиса Стигмюллера; «Божественная комедия Павла Челищева» Паркера Тайлера; «Сергей Дягилев. Его жизнь, труд и легенда» Сержа Лифаря; «Дягилев» Ричарда Бакли; «Третья роза. Гертруда Стайн и ее мир» Джона Малькольма Бриннина; «Все были так молоды» Аманды Вэйлл. Дневники и воспоминания оказались настолько полезными при воссоздании бесценных мимолетностей, что мне хочется указать заинтересованным читателям на некоторые из них: «Театральная улица» Тамары Карсавиной; «Дневник посла» Мориса Палеолога; «Утраченная роскошь» князя Феликса Юсупова; «Испытания дипломата» Константина Набокова; «Россия, которую я любила» Надин (урожденной Надежды Набоковой) Вонлярлярской; «Багаж» Николая Набокова; «Исповедь еще одного молодого человека» Брэвига Имбса; «Опиум» Жана Кокто; «Курсив мой» Нины Берберовой; «Берлинские дневники, 1940–1945» Марии Васильчиковой; «Побег из тьмы. Испытания англичанки в Германии военного времени» Христабель Байленберг; «Пока горит Берлин. Дневник Ганса-Георга фон Стадница, 1943–1945». Другие полезные источники слишком многочисленны, чтобы перечислять их полностью, и все же укажу на: «Гомосексуальное желание в революционной России» Дэна Хили; «Чужаки. Гомосексуальная жизнь в девятнадцатом столетии» Грэхэма Робба; «Санкт-Петербург» Соломона Волкова; «Солнце в полночь. Санкт-Петербург и зарождение современной России» У Брюса Линкольна; «Всеволод Мейерхольд» Роберта Лича и «Безумные годы. Париж двадцатых» Уильяма Уизера. Текст книги пропитан заимствованиями из этих источников, включая и взаимопереплетенные, раскавыченные прямые цитаты, а то и абзацы из Кокто, Лифаря, Стайн и различных Набоковых.