Фурман понимал, что дело плохо. Но они же не могли исчезнуть!
Вот черт!
Сделалось заметно холоднее. В воздухе грустно висела какая-то мокрая невидимая дрянь, мелкие лужицы мягко похрустывали под каблуком.
Фурман бежал из последних сил, уже почти не обращая внимания на одиночных прохожих. Дядька, шедший навстречу, в отличие от других не стал заранее уступать ему дорогу, и Фурман сам на бегу немного изменил курс, чтобы обойти его слева. Но встречный вдруг тоже передвинулся на эту половину тротуара. Фурман, уже сердясь, повернул вправо – тот, как в зеркале, ловко повторил его движение. Фурман начал невольно приостанавливаться. Эти нелепые метания стали слишком похожи на игру…
Оба вильнули еще раз. Вокруг больше никого не было. Ночь. Когда между ними оставалось всего несколько метров, встречный слегка пригнулся и с какой-то подчеркнуто театральной угрозой расставил ловящие руки с жадно растопыренными пальцами. Фурмана захлестнул ужас, ноги подогнулись, он чуть не упал. Чего ему надо?.. На чужом бледном лице не было и следа улыбки: оно казалось по-охотничьи серьезным и сосредоточенным.
Все ближние окна в длинном доме справа за кустами были уже темны. Желание завопить тут же смущенно застревало в горле: а что, собственно, такого произошло, чтобы всех тревожить?.. Повернуться спиной и убегать? А если ЭТОТ погонится? Сколько еще выдержат усталые напуганные ноги? И куда? – Он же наверняка местный и знает все дворы… Это будут страшные, безнадежные прятки… На Фурмана повеяло могильной сыростью.
О-о-о… – простонал он про себя, мечтая превратиться в какую-нибудь маленькую птичку, которая упорхнет с этого места, или хотя бы просто умереть – разом и навсегда.
Откуда-то сзади донеслось тихое урчание машины, и по обочине мягко запрыгал свет фар… Нет, если и было сейчас спасение, то только там, у метро, среди людей – любых людей, даже пьяных!!! В одно мгновение собравшись, Фурман кинулся на проезжую часть. На бледном лице страшного человека мелькнула растерянность. Новая «Волга»-такси, вздрогнув фарами от неожиданности, яростно засигналила – это было даже удачно: тот и не подумал бы сейчас погнаться! Кажется, он что-то крикнул: «эй!» или «стой!..» Фурман перебежал через дорогу перед тормознувшей машиной и вслепую запрыгал по твердым кочкам на той стороне, стремясь сразу уйти как можно дальше. Это было почти смешно: хотеть улететь – и вот так, подскакивая, липнуть к земле, словно в кошмарном сне…
Когда он оглянулся, машина уже уехала. Уменьшившийся темный человек стоял на обочине и в какой-то неопределенной задумчивости смотрел на Фурмана. – Неужели сейчас побежит сюда?.. Фурман тоскливо сжался…
Мужик зачем-то поднял руку, покрутил пальцем у виска и вопросительно покивал головой.
До Фурмана вдруг стало доходить… Еще готовый к любому продолжению, он нерешительно улыбнулся и тоже кивнул, как бы соглашаясь.
Мужик принял его ответ. Он с сожалением покачал головой, повернулся и пошел своей дорогой.
От облегчения и смеха Фурман чуть не уселся прямо на мерзлую землю!
Однако веселье вскоре покинуло его.
Он стоял посередине широченной разделительной полосы, больше похожей на пустырь. За соседними кочками чернела какая-то дорожка или тропинка. На тротуар Фурман решил пока не возвращаться – мало ли кто еще может там встретиться? Отсюда, по крайней мере, все видно… Выбравшись на дорожку, он побежал, но тут же понял, что не может, и пошел быстрым шагом.
Тротуары с обеих сторон были пусты.
С каждым шагом Фурмана охватывало все большее отчаяние и одиночество.
Он опять побежал.
– Господи, за что??? За что мне это опять?! – неожиданно для себя прохныкал-простонал он на ходу. Он так ужасно удивился, что это удивление его и доконало: он просто распался на части. В самом низу, в полутьме, спотыкаясь и подвертываясь, с механической быстротой ковыляли совершенно отупевшие ноги; верхние их концы неощутимо утопали в толстом, беспорядочно свисающем и влажном от пота коме одежды; из этого кома торчал грубый длинный стержень, на который были насажены полыхающие и разрывающиеся с равнодушным шумом легкие; в их жгучем пламени рождались голые сухие рыдания, с царапаньем вылетавшие через горловую трубку в безвольно отваливающийся рот, выпадая из него в виде бесстыжего хныканья: «ды шшто-о-о ж это со мной делается… черт! чччерт!!! ччче-о-орт… ммха-ама… мамочка… м-милая! гхде-е-е ты… нха кого ты меня остхавила…»; на самой макушке этого пьяно раскачивающегося сооружения, намертво вцепившись в разбухшие, точно воздушные шары, и почти невидящие глаза, сидел маленький неприятно пораженный всем происходящим безымянный беспомощный человечек – сидел ночью, один, в таком вот странном и ужасном месте…
Каким-то чудом его вынесло к метро, там протащило вперед, ко входу, потом назад, снова выбросило по ступенькам на улицу… «Вот он! Саша! Саша!» – закричали сзади несколько голосов.
Качнувшись, растерзанное и взмыленное слепо обернулось… – Это были они. Потерянные так безумно давно. Все. Даже Миша.
«Где же ты был?! Да на нем лица нет! Что с тобой, миленький?! Просто на себя не похож! Не молчи, скажи что-нибудь! Тебя кто-то обидел? Ты не можешь говорить?.. Что случилось?!» – взволнованно переговаривались голоса где-то совсем рядом. Спасен. Разные руки ободряюще поглаживали и похлопывали со всех сторон – его прежнее покинутое небольшое тело, в которое он сейчас медленно молча возвращался. Разжать челюсти ему удалось только спустя минуту-другую, поэтому поначалу на все вопросы он только кивал или мотал головой и улыбался. Первые слова, которые он произнес, раздвинув языком округлые камни во рту, были «до свиданья». Все обрадовались, что он наконец заговорил.
Все объяснилось просто: оказывается, к метро можно было идти еще одним путем, о котором он вообще не знал. Мише пришло в голову, что Фурман может пойти не той дорогой, но, кинувшись следом, он тоже с ним разминулся. Встретив всех у метро, Миша организовал «прочесывание местности». Они дошли до самого дома, вернулись к метро, походили туда-сюда, уже сильно тревожась, – и тут вдруг Миша увидел пропавшего…
Уже сидя в уголке в полупустом вагоне, Фурман хмуро и скованно признался маме, что когда он никого не нашел, то бежал по пустырю и плакал. «Даже звал тебя: мамочка, мамочка». Это было стыдное признание – он ведь был уже слишком большим, – и мама, жалея, обняла его.
– Ладно, слава богу, все кончилось благополучно. Можно теперь об этом забыть! – сердито подвел итог папа. – Но больше ты так, пожалуйста, не делай!
Лицо у него было красным – наверное, он тоже сильно перенервничал… Но Фурман сорвался и заорал со злыми слезами: «КАК – НЕ ДЕЛАЙ?! Что он мне говорит?! Вы с ума сошли, что ли?..»
Читая Фурмана, трудно отделаться от мысли, что ты находишься на какой-то странной грани опасного и прекрасного. Опасного – потому что нет ничего опасней, чем признаваться в самых первых детских «грехах», в том первом горячем, обжигающем стыде, который сопровождает любого ребенка при столкновении с реальностью, ведь она все время тычет в тебя длинным жестким пальцем и говорит: «нельзя», нельзя». Признаться в них – самому себе, другому человеку, и наконец, невидимому читателю, – значит открыть свою душу окружающему миру с такой мерой полноты и доверия, какую могут позволить себе лишь очень глубокие и сильные натуры.
Опасного – потому что нет ничего опасней, чем задумать такую книгу, длиною в целую жизнь, и шаг за шагом, движение за движением, подробность за подеробностью описывать эти столкновения нежной ткани человеческого характера – с тем, что превращает его из семечка в стебель, из голой материи в образ, из мальчика в мужчину. Не признавая при этом никаких ограничений, никаких табу, никаких запретов – ни на реальные имена и фамилии своих друзей, ни на степень откровенности, ни на семейные тайны.
Опасного – потому что наше жесткое время считает такую откровенность и такую степень доверия к миру – слабостью и издержками «психологии».
…А на самом деле, как я думаю, только эта позиция и дает человеку силы жить. Позиция любви к миру как к целостной системе позиция честного и незаинтересованного свидетеля.
Ведь все мы – вроде бы никакие не герои, а именно свидетели. Но…
Но на этой грани «опасного» таится и бездна прекрасных черт, и увлекающих нас в водоворот человеческих чувств, желаний, страстей – деталей, или даже не деталей – а именно поворотов нашего бытия.
В прозе Фурмана каждая сцена превращает человеческое бытие – в эпос. И когда маленький мальчик с Мещанской улицы, еврейский мальчик из старой Москвы читает 7 ноября дурное стихотворение про зайчика – на швейной фабрике перед усталыми русскими женщинами, – это эпос. И когда он рассказывает о первой своей любимой, как поцелуй на морозе, от которого больно губам, становится символом их разделенности, вечного конфликта сбывшегося и несбывшегося, – это тоже эпос.