– А? – сказал Кататонический Экспрессионист.
– Я в печали, – пробормотал Стенсил.
А Мафия Уинсам, одинокая и неизнасилованная, стояла перед зеркалом, раздевшись догола, и любовалась всеми деталями своего отражения. А кот мяучил во дворе.
А вот кто знал, где была Паола?
В последнее время Шенмэйкеру становилось все труднее ладить с Эстер. Он все чаще подумывал о том, чтобы разойтись с ней, и на этот раз навсегда.
– Ты любишь не меня, – твердила она. – Ты хочешь сделать меня другой, не такой, какая я есть.
В ответ он мог выдвинуть лишь аргументы, так сказать, платонического характера. Неужели она хотела, чтобы он ограничился мелочной и поверхностной любовью к ее телу? Нет, он любит ее душу. Что тебе неймется? Любой девушке хочется, чтобы мужчина любил ее душу, ее суть, разве нет? Ну, разумеется, хочется. Так, а что есть душа? Это абстракция тела, идеал, скрытый за реальностью; именно там настоящая Эстер, а здесь лишь ее чувственное восприятие с неполадками давления и деформацией костей. Шенмэйкер мог бы вывести на свет истинную, идеальную Эстер, обитающую внутри дефектной оболочки. Душа Эстер выйдет наружу, сияющая и несказанно прекрасная.
– Да кто ты такой, – кричала она ему, – чтобы судить о том, на что похожа моя душа? Знаешь, в кого ты влюблен? В себя. В свое паршивое искусство пластической хирургии.
Шенмэйкер вместо ответа переворачивался, тупо смотрел в пол и думал, сумеет ли он когда-нибудь понять женщин.
Эйгенвэлью, дантист человеческих душ, как-то поделился с Шенмэйкером своими мыслями. Шенмэйкера нельзя было считать коллегой, но если верить Стенсилу, то «внутренний круг», о котором он толковал, несколько расширился. «Дадли, старина, – убеждал себя Эйгенвэлью, – тебе нет до этих ребят никакого дела».
Но дело все-таки было. Братве он сверлил зубы и чистил корневые каналы со скидкой. Почему? Пускай они голодранцы, но если они обеспечивают общество ценными мыслями и произведениями искусства, то, значит, все правильно. Значит, когда-нибудь – возможно, в следующий период исторического подъема, когда нынешний Декаданс уйдет в прошлое, когда колонизируют планеты, а на Земле воцарится мир, – история стоматологии где-нибудь в сноске упомянет Эйгенвэлью, покровителя искусств, здравомыслящего ученого неоякобинской школы.
Однако в основном они ничего не делали, только болтали, и разговоры у них были не слишком умными. Лишь некоторые – вроде Слэба – действительно занимались своим делом, создавали сложный и законченный продукт. Хотя, опять же, что именно? «Датские сыры». Или это искусство для искусства – Кататонический Экспрессионизм. Или пародии на то, что уже было создано.
Тоже мне высокое искусство. А где Мысль? Братва разработала своего рода стенографический подход, позволявший строить то видение мира, которое их устраивало. Разговоры в «Ржавой ложке» в основном сводились к именам собственным, литературным аллюзиям, критическим или философским терминам, кое-как связанным между собой. В зависимости от того, как вы, по собственному разумению, скомпонуете строительные блоки, вас признают либо умным, либо дураком. В зависимости от того, как отреагируют другие, вас либо примут, либо нет. А количество блоков, между прочим, ограничено.
– Если не появится никаких новых и оригинальных идей, – говорил себе Эйгенвэлью, – то можно предсказать с математической точностью, что в один прекрасный день они исчерпают все возможные перестановки. И что тогда?
А и правда, что? Расстановки и перестановки – это Декаданс, но окончание перебора всех возможных комбинаций – это смерть.
Порой Эйгенвэлью это пугало. Хотелось вернуться и рассматривать зубные протезы. Зубы и металл сохраняются дольше идей.
Приехав из Ленокса на уик-энд, МакКлинтик выяснил, что август в Новом Йорке, как и ожидалось, никуда не годится. Проезжая перед заходом солнца на ровно гудящем «триумфе» через Центральный парк, он видел множество тревожных симптомов: девушек на траве в пропотевших тонких (открытых) летних платьях; группы подростков, шнырявших на горизонте, – неспешных, уверенных, ожидающих ночи; озабоченных респектабельных граждан и нервных легавых (возможно, у них были проблемы на работе, но работа легавых как раз и должна быть связана с подростками и наступлением ночи).
МакКлинтик приехал повидать Руби. Раз в неделю он добросовестно посылал ей какую-нибудь открытку с видом Тэнглвуда или Беркширских гор, но она на них не отвечала. Пару раз он заказывал междугородный разговор и убеждался, что девчонка никуда не делась.
Однажды, повинуясь порыву, МакКлинтик и басист рванули через весь штат (который казался крохотным, если учитывать скорость «триумфа»), проскочили мыс Код и едва не въехали в море. Однако сумели вывернуть на узкий перешеек и чисто случайно попали в курортный городок со странным названием Френч Таун.
Перед рыбным рестораном, находившимся на главной и единственной улице городка, они обнаружили еще двух музыкантов, которые выбивали сложный ритм ножами для вскрытия устричных раковин. Собирались ехать на вечеринку. «О, да», – закричали местные музыканты в унисон. Один забрался в багажник «триумфа», а второй – с бутылкой стопятидесятиградусного рома и ананасом – уселся на капот. И вот на еле освещенном шоссе (практически пустом в конце сезона), на скорости восемьдесят миль в час это счастливое украшение капота вскрыло устричным ножом фрукт и принялось наливать ром с ананасовым соком в бумажные стаканчики, которые басист МакКлинтика передавал ему через окно.
На вечеринке внимание МакКлинтика привлекла девчонка в джинсиках, сидевшая на кухне, куда бесконечной чередой тянулись гости.
– Дай отвести взгляд, – попросил МакКлинтик.
– А я его и не держу.
– Погоди. – МакКлинтик относился к тем, на кого действует опьянение окружающих. Он окосел через пять минут после того, как они влезли в дом через окно.
Во дворе басист с какой-то девушкой забрались на дерево.
– Тебя больше привлекает кухня? – насмешливо крикнул он сверху. МакКлинтик вышел и сел под деревом. Наверху запели:
Ты слышала, детка, ты знала о том,
Что в Леноксе нет наркоты?
Над МакКлинтиком кружили любопытные светлячки. Откуда-то доносился шум волн. Пьянка проходила тихо, хотя дом был полон. Девчонка на кухне высунулась в окно. МакКлинтик закрыл глаза, отвернулся и уткнулся лицом в траву.
Подошел пианист по имени Харви Фаццо.
– Юнис интересуется, – сообщил он МакКлинтику, – можно ли побыть с тобой наедине.
Значит, девчонку на кухне зовут Юнис.
– Нет, – сказал МакКлинтик. На дереве началась возня.
– У тебя жена в Нью-Йорке? – доброжелательно спросил Харви.
– Вроде того.
Вскоре пришла и сама Юнис.
– Я принесла бутылку джина, – сказала она умоляющим гоном.
– Занялась бы чем-нибудь более приятным, – ответил МакКлинтик.
Он не взял с собой даже простенькой дудки. Он смирился с тем, что в доме началось импровизированное музыкальное представление. Такие джем-сейшны ему не слишком нравились; его собственные были иными, не такими буйными; собственно говоря, они были единственным положительным результатом спокойного послевоенного отношения к жизни, умения уверенно и точно извлекать звук из инструмента, четко с ним взаимодействовать. Словно целуешь девичье ушко: рот одного человека, ухо другого – но оба все понимают. Он остался под деревом. Очнулся лишь когда басист с девушкой спустились вниз и мягкая ступня в чулке надавила МакКлинтику на поясницу. После этого (уже под утро) он избавился от страшно разозленной на него Юнис, вдребезги пьяной и изрыгающей проклятия.
А ведь в прежние времена он бы развлекся с ней не задумываясь. Жена в Нью-Йорке. Хо-хо.
Когда МакКлинтик добрался до дома Матильды, Руби была там. Он едва успел. Она паковала внушительных размеров чемодан. Еще четверть часа, и он бы ее не застал.
Она набросилась на МакКлинтика, едва он появился в дверях. Швырнула в него комбинацией персикового цвета, которая повисла в воздухе на середине комнаты и печально спланировала на пол, пройдя через косые лучи почти закатившегося солнца. Они проследили, как ткань приземлилась.
– Не переживай, – сказала наконец Руби. – Я просто поспорила сама с собой.
И начала распаковывать чемодан, проливая потоки слез на все без разбора: на шелк, вискозу, хлопок, льняные простыни.
– Глупо, – закричал МакКлинтик. – Боже, какая глупость. – Ему хотелось кричать, он не мог этому противиться. И вовсе не потому, что не верил в телепатические импульсы.
– Да о чем тут говорить, – сказала Руби чуть позже, затолкав пустой чемодан обратно под кровать, словно бомбу с часовым механизмом.
Интересно, когда его стало волновать, уйдет она или останется с ним?
Пьяные Харизма и Фу вломились в комнату, распевая песенки из английских водевилей. С собой приволокли хворого и слюнявого сенбернара, которого подобрали на улице. Жаркие, однако, были вечера в этом августе.