— Давай за мной! — Додик пропустил его на несколько шагов вперёд, медленно сложил газету и двинулся следом.
— Что за ерунда, в самом деле, — посетовал он, нагоняя товарища.
— Хорошая ерунда! Иванов на два месяца на пленер подался и оставил ключи, но я… как благородный рыцарь, зная, как страдает и мучается мой друг вот уж какую неделю, немедленно вызвал его и…
— Что, правда, ключи у тебя?
— Чёрт возьми, Додик! Ну, никакой романтики… поэтому вы и пишете такие постные книги про литейку и борьбу с комбайном.
— Ладно… Румяный критик мой… не продолжай — он ждёт нас.
Борис Иванов был художником, которому в жизни не пришлось задуматься, кем быть. Он вырос в большом селе и ещё в детстве зарабатывал тем, что у привокзальной блинной на клочках обёрточной бумаги мог запросто изобразить любого в смешном, но не обидном виде за те несколько минут, что стоял поезд. Сегодня он даже припомнить не мог, как это всё началось и кто обнаружил у него такие способности. Неодолимая тяга к рисованию погнала его в районный город, где жила тётка. Муж её Егор, сам неравнодушный к этой, как считали окружающие, забаве, и посоветовал ему не терять тут зря времени, а то завязнет, как он сам, и погубит свой талант, а идти прямо в Москву. Там хоть слезам и не верят, а наверняка найдутся люди, которые сумеют оценить способности парня. Так оно и вышло, причём настолько сказочно и неожиданно, что в тот же самый день поклялся Борька на кресте нерушимой клятвой никогда не забыть доброты, проявленной к нему, и всегда, как только может, платить за неё, причём всем, даже совсем незнакомым, чтобы она пришла к ним так же, как к нему, вернувшись невесть от кого по кругу. Мелисса Илларионовна, «из бывших», преподавала иностранный язык в «художественном» институте, куда Иванов, наконец, пришёл со своим семиклассным аттестатом да и в неурочное время — приём был давно закончен. Мелисса только взглянула на его рисунки, впалые щёки и худую одежонку и велела следовать за ней. После всех передряг, потерь и утеснений она жила одиноко в арбатской коммуналке, куда и привела мальчишку, каких давно ей видеть не приводилось, под неодобрительные взгляды соседей. Он быстро освоил правила коммунистического быта — вставал ни свет, ни заря, чтобы не раздражать жильцов, удлиняя очередь в «места общего пользования». За год занятий в художественной школе он наработал такой портфолио (хотя до тех пор и не слыхивал такого слова), что его готовы были, несмотря на малолетство, принять в Суриковский даже без аттестата, но война смешала все планы. В эвакуацию они не поехали, домой он возвращаться не захотел, чтобы не быть обузой матери, а на фронт удрать не удалось… и тогда он стал ходить по госпиталям вместе с бригадами артистов и рисовать раненым их портреты… для отправки домой.
Один раненый очень им заинтересовался, попросил приготовить ему несколько рисунков и портретов солдат, расспрашивал, разговаривал, адрес вписал в свой блокнот… и однажды вытащила Мелисса толстый конверт из ящика с добавлением в адресе: (Б. Иванову лично). Оказалась в пакете вырезанная из газеты страница с Борькиными рисунками и статьёй о нём. А на маленькой страничке из блокнота приписка. «Спасибо тебе, Борис Иванов. Разыщи меня после войны, когда станешь знаменитым художником!» И всё. И подпись. Ни адреса… ни телефона…
Знаменитым Борька стал незаметно, ещё до того, как диплом получил о высшем образовании. Всё шло ему теперь в плюс: и происхождение, и нищенское голодное детство, и статья с рисунками, которую приложил он к анкете, когда поступал учиться, и, конечно, фамилия… да, всё пригодилось… только те, кто считал его плюсы, за скобки выносили, что талантлив он был стихийно, как говорили, «художник от сохи». Стожок какой-нибудь, почерневший за зиму по колено в тающем мартовском снеге, стоящий посреди холста, — и всё. А от него так весной пахнет, что пальто распахнуть хочется… подсолнухи к светящемуся вечернему окну повернувшиеся, за какой надобностью неизвестно, может, из любопытства, а может, от тоски неизбывной в тёмной ночи.
После того, как сделал он свою первую книжку, случайно перепавшую ему от педагога, когда тот не успевал к издательскому сроку, поползла о нём молва потихоньку. Стали издательства приглашать — пошла работа, а за ней деньги, слава… удача… в Союз приняли за глаза, возраст его комсомольский лимит свой выбрал, и стали его зазывать в передовой отряд рабочего класса, а он и не сопротивлялся. Судьба сама вела его — а он прислушивался и шёл. Простачком удачливым слыл, да зависть ходила за ним с вилами острыми… а он прикидывался дурачком Емелей… дураку всегда везёт в сказке русской… почему?..
А в мастерской, когда никого не было, доставал он свою гармошку с латаными-перелатаными мехами и свистящую «на два зуба», как говорил сам Борька.
Ой, да с милой Клавою
Я по морю плаваю,
А причалить не могу
С… палкой муж на берегу!..
— пел он в голос, как голосил будто… по кому? По чему? Может быть, по тому голодному и нищему времени, когда был он не Борис Семёныч Иванов, а просто Борька?.. Нет. Он любил до боли то время, но ненавидел его… и никогда не забывал тот унизительный безысходный голод… руки матери в трещинах и коросте и тихий шёпот подслушанной молитвы: «прости, сынок, не такой я жизни тебе хотела».
Клятву свою он берёг свято. Мать свою ублажал как мог, в город она уезжать не захотела. Всё ждала, что женится сын, и станет она забирать на лето внука к себе в деревню, а что лучше места нет на свете — нисколько не сомневалась.
А Борька Иванов, может, и имел детей, да не знал об этом. Много клятв и сладких стонов слышала его мастерская, но постоянно жила в ней только одна женщина — Муза. Он называл её Нюська.
«Глянь, что мы с Нюськой сотворили», — приговаривал он, показывая другу новую работу… и если в ответ слышал похвалу, как чаще всего и бывало, широко улыбался и объяснял: «С Нюськой не забалуешь! Знаешь, у нас строго!»
— Живи, — сказал он Давиду просто. — Мне Серый объяснил всё. Только курить ни Боже мой! Не куришь? Ну, тогда всё в порядке. А она? А то теперь девки так смолят, что дышать нечем… а я потом работать не могу… и Нюська сердится… очень не любит!
Варвара Петровна не летала на ночном бомбардировщике, не служила радисткой в тылу врага, не была боевой подругой героя, не боролась с комбайном на трудовых полях страны и не толкала ядро на всесоюзной спартакиаде. Она своё семейное счастье строила расчётливо и планомерно. Додик в этих планах никак не фигурировал, и то, что дочь оставила записку, чтобы родители не волновались, не имело никакого значения. Вся эта скоротечная любовь дочери была совершенной глупостью, по её мнению. Мало того, что она наверняка стала хуже играть и могла провалить отборочные к конкурсу, замаячившее впереди замужество ставило вообще под сомнение всю карьеру дочери, потому, что выйдя за еврея, она становилась невыездной.
Но чем больше она думала об этом, тем яснее понимала, что дочь, сама того не зная, повторяет буквально в точности путь своей матери. Девочка из благополучной семьи профессора-историка, сделавшего блестящую карьеру, миновавшего все чистки в страшные годы, она, которой прочили такое замечательное безоблачное будущее под крылом своего родителя, вдруг совершенно необъяснимо для всех свернула с намеченного курса.
Казалось всё так просто: диплом — аспирантура — диссертация… столько скрытых ресурсов в процветающем в государстве социализме, который изучал и обосновывал отец… неисчерпаемые возможности! Но она отреклась от шаблонных слов, от намеченной карьеры, обеспеченного уважаемого положения, и это когда отец сделал новый рывок в членкоры и метил выше… Своенравная любимица Варвара буквально удрала, как начитавшаяся романов девчонка, к молодому подполковнику-лётчику в военный городок, где после победы стоял их авиакорпус… даже диплом не защитила! И всё — никакие увещевания, даже просьбы, порой весьма унизительные, и отца, и матери… «Надоело мне! — грубо обрывала она их. И невозможно было понять, что же на самом деле надоело. Мать, профессорская жена, грозила страшными карами — у неё благодаря положению были большие связи. Отец тихо поддакивал, а втайне даже гордился характером дочки… всегда мечтал иметь сына, который пойдёт по его пути — продолжит дело. Он свято верил в то, что делает, что причастен к великим свершениям… и даже то, что карающий меч диктатуры пролетариата, которой он служит, миновал его, явно подтверждало правильность его пути вообще и его личного творчества в частности.
Проще сказать, обычное пошлое существование, сытое и с полузакрытыми глазами.
Варвара научилась готовить, научилась потихоньку вселять в мужа чувство превосходства над окружающими и учила его, как это делать… он понемножку под её руководством стал печататься, начиная с армейской многотиражки, а она использовала свои связи и протекции… за статьями пошли брошюрки, потом книжка… грамотная, не вызывающая зависти, проходная по всем статьям, защищённая от критики своей тематикой и дуто-неопровержимой нужностью.