Студентка младшего курса, будущая моя мать, приехала из Якутска. По её утверждению, впрочем, не приехала, а пришла в Москву пешком с фанерным чемоданчиком, косичками и надеждами поступить в оперетту. Её бабка прожила жизнь в глухом скиту, а бабкина дочь, которой стукнуло двадцать, когда и до скита докатилась гражданская война, неосторожно вынесла за оградку ведро воды партизанам, попросившим попить. Через полчаса она тряслась на крупе лошади командира отряда, неизвестно — на чьей стороне воевавшего. Два года спустя отряд рассыпался, командир пропал без вести навсегда, а его подруга, моя бабка, с годовалой девочкой на руках осела в Якутске. Там она занималась театральной самодеятельностью от Наробраза, и приохотила к этому делу свою дочь — мою мать: к тому и другому делу, как впоследствии выяснилось. Фанерный чемоданчик не успел добраться до московской оперетты, началась война. Тогда он круто изменил направление и появился в приёмной медицинского института. Привычка же к Наробразу возобновилась после получения диплома, когда мать, приехав с отцом в его родной городок, стала работать в Горздраве.
Всё, что составило отцовскую биографию после встречи с матерью, было последовательной сдачей позиций: моё рождение, скромная защита диплома, вместо кафедры — распределение на работу в провинцию. И в два счёта он оказался там же, откуда некогда так блестяще стартовал, в нашем старом доме. Он получил место в областной судебной экспертизе и ожесточённо заметался по районам, вскрывая чуть ли не каждый день обнаруживавшиеся в глубинке трупы. У него появились уважительные причины для неявки к семейному обеду, и даже к ужину. Таким образом, и Ба пришлось отдать врагу свою очередную позицию обороны, часть традиции, совместные ежедневные собрания за столом — но не в воскресенье, о, нет! Эту позицию она защищала бы до последней капли крови.
К счастью, этого не потребовалось. Отец и сам не собирался заходить так далеко. Он и без того стал воплощением вызова домашнему порядку. Не говоря уже о матери, свалившейся на голову Ди и Ба без малейшего предупреждения, то есть — прямо за общий стол, сам отец являлся теперь туда, не переодеваясь. Карманы его не очень чистого, а прежде, по уверениям Ю, очень элегантного, пиджака топырились, потому что всегда были наполнены какой-то дрянью: гайками, мундштучками, пёрышками, зажигалками… Крошками табака. Он всегда таскал при себе трофейный браунинг, очень маленький и красивый, нигде не зарегистрированный. И финский нож в ножнах, очень большой. Он объяснял это тем, что глубинка не выказывала любви к судебным органам и не встречала их оркестром. Ба молча сносила и это. Для матери браунинг был настоящим кошмаром. Но она молчала не всегда.
Тот же браунинг служил мне иначе: воплощением некой мечты, возможно, наследственной. Свято место, которое занимал в семейном пантеоне призрачный наган исчезнувшего Бориса, время от времени пытались захватить вещи более реальные, чем он, и потому законно претендовавшие на это место. Все эти агрессивные вещи одним своим присутствием утверждали, и не без оснований, что призрачность — штука подозрительная, что она есть не более, чем простая пустота. Такие утверждения обладают большой степенью неотразимости, и я в том убедился, когда мне однажды удалось заполучить в руки этот самый браунинг. Поразительная, отнюдь не призрачная тяжесть его тяжёлого тельца — на вид такого крохотного! — заставила меня упереть локоть в бедро. В тот день убийственная машинка последний раз фигурировала открыто — вещью среди других вещей: чашек, ложек, тарелочек… После этого она со света ясного исчезла. А вскоре отец сдал браунинг в прокуратуру, и призрак нагана Бориса, было утеснённый в своей полноте, снова занял подобающее ему место: царствующее.
День, когда я заполучил в руки браунинг, вне всяких сомнений был день воскресный и, кажется, майский. Обед длился больше обычного, уже часа три, потому что пришли гости: городской прокурор, очень толстый и вечно потный, с женой. Отец с прокурором пили спирт. Наблюдая это, Ди объявлял о своём присутствии особенно мягкими репликами. Уголки губ Ба опускались всё ниже по мере того как графин со спиртом пустел. Спор между отцом и прокурором начался, когда домработница Валя убирала грязную посуду, а Ба ушла на кухню готовить десерт.
Тема спора была — чей пистолет лучше. У прокурора был также незаконный трофейный «Вальтер». Спорщики отчаянно орали и жестикулировали. Малороссийский акцент прокурора, оскорбительный для уха Ба нюанс, очень быстро перешёл и к отцу. Мать с уже не каменным — стальным лицом смотрела в одну точку, в пустоту между спорящими. Я крутился возле мужчин, благо мой педель Ю на минутку вышел, точнее — возле пистолетов. В разгаре спора они появились на столе, началась неизбежная демонстрация вещественных доказательств, разборка-сборка, щёлканье… Прокурор опасно побагровел и зашмыгал носом. Он устал, исчерпал все свои доводы и, грустно оглядывая комнату в поисках новых, заметил меня. Ему показалось, что я и есть последний, решающий довод.
— Стрельнуть хочешь? — спросил он, отдуваясь.
Отец лишь криво ухмыльнулся. Таким аргументом взять его было нельзя.
— Толстый дебил, — сказала мать. — И худой дебил.
— Просто напились, — возразила прокурорша.
Обе они не предприняли ничего, что могло бы прервать развитие событий. Ба начала резать пирог.
— Пусть щёлкнет, — сказал отец, — ничего.
— Вот именно, — сказал прокурор. — Что ещё можно сделать такой хлопушкой? Эта игрушка, дамы, для вас. Щёлкать орешки.
С издевкой глядя на отца, он передёрнул затвор и подал мне отцовскую машинку. Отец промолчал. Я вцепился в браунинг обеими руками, он оказался неожиданно тяжёлым.
— Давай в форточку, — сказал прокурор.
За форточкой на лайковом небе сияло солнце, похожее на брошку Ба, лежащую на ладони, обтянутой тонкой перчаткой. От солнца расходились концентрические зелёные круги. Я не успел поднять руки в нужную позицию, так как непроизвольно раньше времени нажал спуск. Пистолет вырвался из моих пальцев и тупо ударился в пол. Щелчок выстрела был не такой громкий, как этот удар. В стекле под форточкой появилось отверстие, окружённое лучиками — второе солнышко, нарисованное наивной детской рукой.
Ослеплённый двумя солнцами, подлинным и искусственным, я задохнулся от прилива короткого страшного счастья, и чуть не заплакал, осознав, что счастье это непоправимо. Нет, не в смысле непоправимости содеянного — разбилось стекло, нарушен покой дома, всё это пустяки. Случилось вовсе не это. Просто я сразу понял, что мне никогда больше не представится такой случай, а этот, подаренный судьбой с такой великолепной снисходительностью, вмиг утёк сквозь пальцы: в буквальном смысле, я сам выпустил его из рук. Вот что на самом деле произошло.
Я мог бы заплакать и глядя на то, с каким отвращением Ди завертел в руках столовый нож. Мать расценила мою гримасу по-своему. Остальные тоже. Ба положила ладонь на моё темя. Но в полной жуткого содержания паузе, наступившей после выстрела, чужая тень пронеслась над столом, прекрасная железная тень, одна на всех. И её тяжёлое дыхание учуяли все. И на сумрачные лица сидящих и стоящих вокруг стола легли сумерки её крыльев.
Я мог лишь молча подозревать, что нас объединило одно и то же чувство. Молча, потому что это подозрение, эту аллегорию, нет, этот железно-прекрасный символ нельзя было перевести на язык слов. Тяжесть аппаратика, несоизмеримая с его величиной, жёсткая отдача после невинного щелчка, волшебный восход второго солнышка, вспыхнувшего на таком расстоянии от чёрной дыры дула, сладкая дрожь в коленях, и главное — моё собственное увеличение в размерах, да, я сам мгновенно увеличился до размеров взрослого человека, ещё больше, удивительно, как меня могла вмещать эта комната! Я слышал уже её, лопающейся по швам, предсмертный храп. Как это можно высказать словами? А то, что весь город, с его людишками размером не больше муравьёв, а над ними один лишь я, мощный, потрясаемый сладкой дрожью — как высказать это? Одно только смущало, омрачало сладость послевкусия выстрела: следовало, всё же, нажимать спуск вовремя. Ну да поздно, следующего раза не будет. Всё позади. Теперь только молчать и плакать в молчании… Такая мелочь, всё же, этот щелчок. Откуда же взялось странное молчание, поразившее всех сошедшихся у стола? Да, именно в таком поразительном молчании, как молчат после сходки с женщиной, заканчивался обед. И никакой другой к десерту музыки: только молчание.
Пусть продлится оно ещё немного, и на его фоне чуть продолжится, снова выступит из него было прерванное генеалогическое повествование. Пусть теперь молча выступит к нам из молчания скромный Ю.
Отъезд отца на учёбу в Москву стал для его младшего брата тем же, чем для Ди некогда был отъезд Бориса в Бельгию. Поскольку этим сказано всё и уже давно сказано, повторяться нет нужды. Ю продолжал учиться в той же школе, и освещавший её отблеск славы отъехавшего брата чуточку освещал и ему начало дороги жизни. Очень скромный отблеск, он позволял Ю лишь уверенно держаться на вторых ролях — не больше, но и не меньше того. Сам по себе он был бы совсем незаметен, он и учился незаметно, и так же незаметно занимался спортом и музыкой. В простом постоянстве простых занятий, в отличие от Sturm und Drang отца, сменяющихся мёртвыми паузами оцепенения, и сложился стиль Ю.