Пусть продлится оно ещё немного, и на его фоне чуть продолжится, снова выступит из него было прерванное генеалогическое повествование. Пусть теперь молча выступит к нам из молчания скромный Ю.
Отъезд отца на учёбу в Москву стал для его младшего брата тем же, чем для Ди некогда был отъезд Бориса в Бельгию. Поскольку этим сказано всё и уже давно сказано, повторяться нет нужды. Ю продолжал учиться в той же школе, и освещавший её отблеск славы отъехавшего брата чуточку освещал и ему начало дороги жизни. Очень скромный отблеск, он позволял Ю лишь уверенно держаться на вторых ролях — не больше, но и не меньше того. Сам по себе он был бы совсем незаметен, он и учился незаметно, и так же незаметно занимался спортом и музыкой. В простом постоянстве простых занятий, в отличие от Sturm und Drang отца, сменяющихся мёртвыми паузами оцепенения, и сложился стиль Ю.
Войну он прожил с Ди и Ба в эвакуации. Вернее, при Ба, несмотря на то, что где-то рядом находился и Ди. Его никогда не отрывало от Ба, как это произошло с отцом, оберегало от внезапных перемен, и это помогло укрепиться простому стилю Ю. В Омске ему стукнуло четырнадцать, он пошёл работать на завод. Его частенько бивали, за то, что он был чужак: из Европы, из интеллигентной нерусской семьи, сын начальства — Ди был начальником госпиталя. Но Ю так же простенько и постоянно стал заниматься гантелями и боксом, и вскоре отбил — в буквальном смысле — у желающих охоту сделать его козлом отпущения. Ба и Ди понятия обо всём этом не имели. Вместе с ними Ю вернулся в старый дом. Он починил окна и двери, наладил добычу продуктов и угля. Он натирал полы и мыл посуду, и делал это, пока снова не появилась домработница, которую он же и умудрился в то невозможное время раздобыть, а потом и Изабелла, привлечь которую было не менее трудно, чем домработницу. Спорт и скрипка отошли сами по себе, без трагедий, так же незаметно, как и всё другое, что касалось Ю. Даже для Ба — совершенно незаметно. Без привкуса трагедии она восприняла и то, что Ю поступил в педагогический институт в этом же городке и опять-таки остался при ней. И без разочарования то, что ему предстоит быть обыкновенным учителем литературы и языка в той же школе, где он ещё недавно был учеником. И откуда, несмотря на все бурные события последних лет, включая оккупацию, когда в этой же школе разместилось отделение гестапо, ещё не выветрился дух его старшего брата: дух несбывшейся надежды. Несмотря на всё это — без разочарования.
Ю было двадцать, когда он женился на Изабелле, своей однокласснице, и ввёл её в дом незаметно и просто, ничуть не потревожив Ба. Ей не пришлось отодвигаться и освобождать для вновь прибывшей жизненное пространство. Впрочем, Изабелла уже давно бывала в нашем доме на правах подруги Ю. На его образе жизни женитьба нисколько не сказалась, он продолжал таскать по утрам гантели, а по вечерам — толстый том Пушкина. Он выработал себе учительский, как это он себе представлял, голос: мягкие, ласкающие интонации, и такие же манеры. Образцами ему послужили, конечно, Качалов и Ди. Кто отныне сомневался в том, что Ю — душка? Ю — славный, Ю — добрый, Ю — честный, но всё же… Нет, не стану уточнять значение этого «но», однако, нельзя не заметить в нём призвук сожаления о тех навсегда ушедших, безжалостно отрезанных от всех временах, когда это «но» не было ещё полумёртвым реликтом.
Жизнь в этом реликтовом «но», продремавшая все годы войны в своём коконе, пробудилась, когда в старый дом, в этот пытающийся воскреснуть мирок, приехали мои отец и мать. Когда обнаружилась идущая полным ходом поляризация элементов, когда-то бывших ипостасями единого. Нежные реликтовые растения, тщательно оберегаемые в своих парниках и теплицах, в тайниках душ Ди и Ба, со страхом и болью взирали на наступление молодой поросли нового времени, агрессивной и беззастенчивой. Отступая перед этой беззастенчивостью, или пытаясь умиротворить агрессию, реликты предлагали заключить мир, или, хотя бы, временное перемирие. Они пытались приласкать новопришельцев, задобрить их, вплести их или вплестись самим в новое единство — всё напрасно, все усилия приводили лишь к обострению конфликта, к ускорению поляризации.
Моя мать послужила этой поляризации совершеннейшим катализатором, лучше не найти. Если Изабелла росла под боком у Ба, и ничего особенно неожиданного в её переселении к нам в дом не было: маленький сюрприз состоял лишь в том, что невестой Ю поначалу считалась вовсе не она, а её сестра Жанна, в сущности какая вообще-то разница, то с матерью дело обстояло совсем иначе. Она была телом совершенно инородным, в буквальном смысле. В конце концов, в отношении к ней выработался некий принцип, но он скорей свидетельствовал об отказе решать проблему, чем о победе той или другой позиции. Этот принцип — осторожность, и ещё раз — осторожность. Таков был негласный девиз семьи в этих отношениях. С матерью никто никогда не спорил. Кроме, разумеется, отца. Ба, справедливо не рассчитывая на свои возможности в смысле исполнения какого бы то ни было девиза, решила заменить его простым молчанием. И опять: в буквальнейшем смысле. Я не помню, чтобы Ба когда-нибудь обратилась к матери с вопросом. И я так же не припомню, чтобы мать обратилась с чем-нибудь к Ба. И мать была в этом пункте очень, очень осторожна.
Осторожное молчание сторон особенно подчёркивалось тем, что Жанна, сестра Изабеллы, получила компенсацию за понесенные ею убытки в деле женитьбы Ю. Хотя, конечно, с уверенностью утверждать, что это были именно убытки, а не прибыль, не стал бы никто. С Жанной обращались подчёркнуто по-родственному, почти нежно. Мать понимала смысл этого молчаливого и, думаю, неосознанного заговора против неё, но помалкивала: всё та же осторожность, но и куда больше её мысли занимала графиня Шереметьева. Следы, оставленные хищными когтями графини на сердце матери, были ещё свежи, хотя след самой графини уже давно простыл. Может быть, именно поэтому мать легко упоминала её при всяком удобном и неудобном случае, именно потому, что графиня осталась далеко за кормой и этот риф стал абсолютно безопасным. Ко всему, Жанна была для матери предметом, который нельзя понять — так как невозможно было себе представить, что же, собственно, хочет это птичье существо, чего ему, собственно, от жизни нужно. При самом предвзятом отношении — только одно: а ничего. Весёлый щебет, вот чего ей нужно от жизни, этой Жанне. А он и так у неё есть, она и так щебечет, и таким образом, всё, что ей нужно — это она сама, Жанна. Всякий решил бы то же, глядя на неё. Вот почему отношение к этому вопросу матери было довольно вялым.
Тем не менее, глядя на подчёркнуто тёплые отношения семьи с Жанной, мать ощущала, пусть и вялые, уколы самолюбия. Виновника же искать долго не приходилось, ведь в том, что Жанна вообще появлялась в доме, был виноват Ю. Естественно, мать открыто невзлюбила его. И если ко всем другим она применяла декларацию осторожности, и даже старалась поворачиваться к ним своими лучшими сторонами — в том числе и лучше защищёнными, то по отношению к Ю она сняла с себя эти обязательства. Она обратила на него всю свойственную ей агрессивность, и в этом нашла общий язык с отцом. Ведь и он привык обращаться с Ю как с вечным младенцем, к тому же не имеющим того врождённого преимущества, которым обладал сам отец: первородства. Когда они были детьми возможно, такие отношения могли выглядеть и мило. Но теперь, честно говоря, отец обращался с Ю попросту недостойно грубо. Он этого не замечал, а если замечал, то как следствие — ещё больше упорствовал в своей грубости, испытывая понятное раздражение. Своей агрессивностью, направленной только на Ю, мать как бы поддерживала право отца на его грубость. То есть, как уже было сказано, она исправно исполняла роль катализатора в деле разложения семьи, и катализатора эффективней не приходится желать.
По мере углубления поляризации, Ба всё больше подчёркивала свою собственную независимость от этого процесса, отодвигаясь всё дальше от всей семьи в целом и отодвигая её от себя. Как и весь материальный мир. Всё заметнее становилось её снисходительное безразличие к его существованию. В этом отодвигании от себя мира она употребляла способы милые, но комичные. Например, выказывая полное пренебрежение неотъемлемому свойству мира движению времени — она решительно отказывалась менять свой лексикон. И, резко отличаясь в этом от жён других врачей, по-прежнему говорила «градусник» вместо «термометр», или «укол» вместо «инъекция». Под давлением неизбежных обстоятельств — из ведомства Ди и Ю, низменно бытовых — по первому пункту был всё же принят компромисс. И градусником стал называться прибор для измерения температуры в комнате или за окном, а термометром — устройство для определения температуры тела.
По второму пункту в компромиссах нужды не было, напротив, на нём можно было взять реванш и не только вернуть потерянное на первом — а и завоевать новую линию обороны. Уступив в одном, продвинуться в другом на шаг вперёд, то есть, по существу — назад. Тут сам Ди стоял на тех же позициях, и даже на более радикальных, благодаря врождённой неприязни к ранящим человеческие тела предметам, пусть даже и таким полезным, как шприцы. Чья польза, впрочем, не была такой уж несомненной. Во всяком случае — такой, без которой нельзя обойтись. Скептицизм на их счёт усиливался и тем, что эти колкие предметы непосредственно касались частей тела, самой природой отодвинутых в места укромные. Подмышки и ягодицы — и сами вещи, и обозначающие их слова достаточно унижают самого их обладателя, что ж говорить о наблюдателях? Эти части организма никогда не фигурировали в семейных разговорах, лишь иногда и с трудом просвечивая в выражениях «под рукой» и «мягкие ткани». Имеющий отношение к одной из мягких частей жёсткий пипифакс тоже подвергся некоторому смягчению, было принято произносить — правда, с тонкой усмешкой: папир-факс. Даже в своей лечебной практике Ди редко прибегал к инъекциям, поэтому реваншистское решение Ба исключить и слово «укол» из обихода не вызвало его протестов. И когда ему, всё же, пришлось сделать мне прививку против полиомиэлита — заболел кто-то из дворовых — то за операцией было закреплено официальное кодовое наименование: «потерпеть маленькую неприятность». Этот код был удачной находкой, так как мог охватить множество внешне различных — а по внутренней непристойности равнозначных происшествий.