ЗЕРНО ДЛЯ МЕРТВЕЦОВ
CADAVERIBUS PASTI
В некоем римском городе начался голод. Эдилы поручили одному из знатных граждан покинуть город и закупить зерно где-нибудь за морем, дав ему на все двадцать дней сроку. Человек этот уезжает, пристает к африканскому побережью, покупает зерно, грузит его на корабль и отплывает. Поднимается буря, шторм понуждает его высадиться в другом порту. Там продает он свое зерно по двойной цене, добирается морем до города, где купил его, закупает зерна вдвое прежнего, грузит мешки на судно, пересекает море и по прошествии двадцати дней прибывает наконец домой.
За время его отсутствия сограждане дошли до крайностей поистине нечеловеческих. Обезумев от голода, они начали поедать тела мертвецов. Особенно ценились детские ляжки, их покупали за бешеные деньги. Притом люди терзались сожалениями и стыдом, что смотрят на своих близких как на пищу и превращают собственное чрево в кладбище для своих сыновей, отцов и дедов. Они горько сетовали:
— О, как ужасен, как жесток голод! О злосчастные души усопших, что стенают в наших желудках, на какие зверства толкает нас необходимость набивать рты едою, заставив в короткое время утратить облик человеческий! Нужда эта сделала нас хуже животных: говорят, даже дикие звери брезгуют вонзать клыки в трупы себе подобных. Ты коришь нас тем, что мы съели твою мать и двух твоих сыновей, сам же в это время спекулировал на стоимости зерна. Наши сограждане, впавшие в агонию, искали, где бы спрятаться, чтобы после смерти их не разрезали на куски и не изжарили для еды. Город наш превратился в ад. Мы собирали урожай мертвецов, пока ты набивал мешками с зерном трюмы своего корабля. Запоздав, ты оскорбил Республику. Ты должен умереть. А нам следовало бы съесть тебя.
НИЩИЕ КАЛЕКИ
MENDICI DEBILITATI
Некий человек подбирал младенцев, которых бросили матери, калечил их и выкармливал. Затем, когда они подрастали и могли сами ходить по улицам, он посылал их собирать милостыню. Из добытых ими денег он присваивал себе две трети. Родители, даром что обрекшие свое потомство на смерть, выдвинули против него обвинение: они жаловались, что их подкидыши изуродованы до неузнаваемости. Также они обвинили его в оскорблении Республики, ибо своей жестокостью он отнял у государства то, что принадлежало ему по праву,— ведь искалеченные дети могли бы служить родине как солдаты.
В романе Альбуция описаны слепцы, что бредут, опираясь на посохи, безрукие, что выставляют напоказ свои култышки, колченогие или лишенные пальцев ног, горбатые. И все они говорят:
— Ты сам нищенствовал бы, не будь таких нищих, как мы.
На это главарь нищих отвечал судьям:
— Я их спас. Матери этих детей обрекли их на смерть.
Однако матери нищих не унимались:
— Ты их изуродовал. Ты жестокосердный палач.
— Жестокость моя вызывает у людей смех.
— Можно ли смеяться, глядя на этих несчастных? Твое бессердечие вызывает только слезы.
— Вы произвели этих детей на свет, а затем бросили умирать. Я же выкормил и вырастил их. А теперь меня за это наказывают.
— Да разве это детский приют? Sed humanarum calamitatum officinam! (Это же фабрика несчастий человеческих!) Ты пошел против природы. Ты вырывал у детей из орбит их ясные круглые глаза.
— Я возвращал к жизни мертвецов. Я лепил живых из пепла.
Perissent! (Без меня они погибли бы!) Вот ключевое слово версии Альбуция. «От таких жалких подкидышей римский народ ведет свое происхождение. Surge tu, debilis! Conatur et corruit!» (Встань же, увечный! Он пытается встать, но падает).
Романист Ареллий Фуск создал свой вариант того же сюжета, начав его с немого нищего: «Praeci-datur, inquit, lingua: genus est rogandi rogare non posse» (Пусть отрежут ему язык, сказал он: тот, кто не может просить, просит лучше говорящего). Я остановлюсь на этой фразе Ареллия: «Genus est rogandi rogare non posse», которую нахожу потрясающей. Мне думается, что именно на этом зиждутся наши жизни. Все мы просим, когда не умеем высказаться. В этом пункте Ареллий затрагивает такие глубины, каких Альбуцию достичь не удалось. Всякое понятие своего «я», все, что кажется нам в наших поступках глубинным выражением нашего «я», в действительности весьма обманчиво и вызывает сомнения в подлинности нашей сути, того, что напоминает роман, который мы рассказываем сами себе унылыми вечерами, когда нас гнетет печаль или одолевают неясные страхи. Все наше поведение подобно деревянной чаше, протянутой немым попрошайкой. Несколько месяцев, предшествующих рождению, и еще несколько месяцев после него калечат человека не хуже нашего предводителя нищих. В тот миг, когда наслаждение или подагра вырывают стон у человека, он ведет себя так же, как эти бедолаги. Если бы я имел несчастье родиться римлянином и меня попросили бы написать роман на этот сюжет, я бы вложил в уста главаря нищих такие слова: «Я только собиратель собирателей милостыни. А их матери всего лишь раздвигали ноги». Ареллий же написал: «Тебя сделали немым для того, чтобы ты добывал деньги. Разве были бы мы достойны вызывать жалость, будь мы здоровы и счастливы? Даже мать и та подходит к колыбели младенца лишь тогда, когда он плачет. На счастливого ребенка она и не взглянет. Оттого-то они и побросали своих детей, что те были счастливы. Хотите, чтобы женщина полюбила вас? Покажите ей багровый рубец от раны. Искалечьте себя!»
А вот слова Гавия Силона:
— Hic non facile stipem impetrat: etiamnunc aliquid detrahatur! (Этому попрошайке мало подают; ну-ка отрежьте ему еще что-нибудь!)
— Он не убивает. Он спасает. Он обучает искусству взывать к милосердию людскому.
— Он говорит: ты должен растрогать человека тем, чего лишен!
— Волчица вскормила своими сосцами двух первых подкидышей.
— Государству был нанесен серьезный ущерб: один из этих детей мог бы стать императором.
— А мог бы стать и святотатцем.
— Можно ли насмехаться над маленькими певцами, у которых отнимают добытые деньги?
— По крайней мере эти дети обучены пению и их пальцы искусно перебирают звонкие струны лиры.
Лабиен изображал предводителя нищих сидящим перед стопкою деревянных табличек, на которых он записывал дневную выручку своих подопечных, они же вереницею проходили мимо него, поочередно давая отчет. Овидий, также создавший свою версию этого сюжета, писал: «Он испытывает радость Приама после смерти Гектора». Спарса, разработавшего ту же тему, осуждали за следующее высказывание: «Prodierunt plures mendici quam membra» (Перед ним выстроилось больше нищих, нежели рук и ног).
СТРАНА, ГДЕ РАЗБИВАЮТСЯ ГУБКИ
Беспокойный и к тому же саркастический нрав — вот то, что отвратило его от форума и навсегда разлучило с реальной жизнью, уведя в область фантазий, коим посвятил он остаток жизни. Во время разбирательства одного дела перед центумвирами, когда Альбуцию было сказано, что его противник ранее давал клятву в своей правоте, он прибег к фигуре речи, обвинившей того во всех мыслимых преступлениях. «Placet, inquit, tibi rem jurejurando transigi? (Ты желаешь, сказал он, завершить нашу тяжбу клятвой?) Хорошо же, клянись, но эту клятву продиктую тебе я, Альбуций. Клянись пеплом своего отца, который ты не захоронил. Клянись памятью о своем отце, которую ты не сохранил. Клянись... и т.д.». Когда он кончил, встал Л. Аррунтий, представлявший противную сторону, и сказал: «Accipimus conditionem. Jurabit» (Мы принимаем это условие. Мой клиент даст клятву). Альбуций вскричал: «Non detuli conditionem. Schema dixi» (Я предложил не условие. Я предложил форму клятвы). Аррунтий стоял на своем. Центумвиры, спешившие закончить разбирательство, торопили противников. Альбуций вопил: «Ista ratione schemata de rerum natura tolluntur!» (Стало быть, никому в этом мире не надобны риторические фигуры!), Аррунтий отвечал: «Tollantur. Poterimus sine illis vivere» (Стало быть, не надобны. Проживем и без них). Альбуций настаивал: «Риторика — это кровь, бегущая по вашим жилам, пламенеющая румянцем на ваших щеках, зажигающая блеском ваши глаза». Пока он выкрикивал это, Л. Аррунтий собрал вокруг себя толпу присутствующих и спросил, устремив на них ясный, невинный взгляд: «Видали ли вы человека, чья голова состоит из одних лишь фигур?» Наконец центумвиры взяли слово и объявили, что выскажутся в пользу оппонента Альбуция, буде тот принесет клятву. Альбуций был смертельно оскорблен этим решением, но в гневе своем обвинил в неудаче самого себя и никогда более не выступал на форуме. Он и в самом деле был человеком безукоризненной честности и крайне упрямого нрава. Неспособный сотворить или претерпеть несправедливое деяние, он любил повторять: «Quid habeo quare in foro dicam cum plures me domi audiant quam quemquam in foro?» (Какая мне надобность выступать на форуме, когда у меня в доме наберется больше слушателей, нежели зевак на форуме?) Здесь я говорю когда хочу, столько, сколько хочу, и защищаю людей, которых хочу защищать. Я пишу: «Cum vo-lo dico, dico quamdiu volo, assum utri volo. Scribo». Я так подробно цитирую латинский текст не только с целью доставить радость любителям этого языка или раздосадовать тех, кто его не знает и не переносит приступов моего педантизма. Я делаю это в тех случаях, когда сила и выразительность оригинала настолько велики, что он не поддается адекватному переводу и понимается инстинктивно, не дословно, а всего лишь по количеству слов или даже слогов. Это огромное удовольствие — показывать другим то, что любишь сам. Но в то же время заверяю читателя, что в этой книге он не встретит ни одного латинского слова, которое не будет тут же переведено. Я отношусь к числу тех, кто считает, что расстояние между рукою пишущего и глазами читающего увеличить невозможно — поскольку оно и так бесконечно. Ибо эта рука и эти глаза не принадлежат одному и тому же телу. И пусть Альбуций никогда не признавался в этом, но главное, что он любил в романах, — это невозбранная возможность вводить в него риторические фигуры.