— Ну вот, — произнес он умиротворенно, — клевал по зернышку и однажды испек из зернышек каравай.
— Жемчужные зернышки, — чуть нараспев проворковала Софья Григорьевна.
Мы чокнулись. Беседа текла неторопливо и непринужденно. Р. был и весел и благожелателен, мало-помалу меня отпустило первоначальное напряжение. Потом я и вовсе отмяк и согрелся.
Такой перемене настроения способствовало на редкость смешное и малозначительное обстоятельство — наша застольная диспозиция. Мы как бы образовали две пары. С одной стороны Р. с Софьей Григорьевной, с другой стороны — я с Вероникой. Достойная дама едва нам знакома, мы с нею увиделись в первый раз, и Р. уделял ей, что было естественно, большую часть своего внимания. Поэтому и мы с Вероникой смотрелись своеобразной четой. Должен сознаться, что я испытывал мальчишескую самолюбивую гордость. Так и становится очевидным, сколь относительно мы взрослеем.
И словно для того чтобы сделать меня окончательно счастливым, она неожиданно сообщила:
— А знаете, Донат Константинович, я нынче провела в вашу честь этакий гоголевский урок.
Я испытал в эту минуту почти неправдоподобную радость. Чтобы унять ее хоть немного, ввести в берега, церемонно вздохнул:
— Завидую вашим ученикам.
Она рассмеялась.
— Не торопитесь. У них возникло недоумение, связанное с вашим героем.
Р. сразу же выдвинул свою версию.
— Догадываюсь, какое именно. Как бричка, везущая афериста, вдруг превращается в птицу-тройку?
Она еще больше развеселилась.
— Нет, речь не о том. Хотя направление вы угадали. Допытывались — как объяснить, что русской провинции он уделил за всю свою жизнь всего лишь два месяца? И почему же „гнетет его в Рим“? Никак не сидится в своем отечестве, перед которым всегда „постораниваются другие народы и государства“.
Софья Григорьевна утомленно и снисходительно протянула:
— Похоже, что Николай Васильевич вызвал у них — ненароком — похвальное патриотическое недоумение.
Р. усмехнулся:
— Неудивительно. В молодости, а тем более в отрочестве, нам неизвестна простейшая вещь. Не знаем, что там хорошо, где нас нет. Все эти детские вопросы всегда в полушаге от детской болезни. Недаром мудрейший Владимир Ильич, внук старого Бланка, остерегал нас.
— Всего тяжелей на свете подросткам, — негромко произнесла Вероника.
— Меня гнетет в Рим, — полузадумчиво, полумечтательно повторил хозяин застолья. — Понять его можно. Напомнили бы вы своим отрокам, что обещал он своей отчизне. „Добуду любовь к ней вдали от нее“.
Я не участвовал в их беседе. Я молчаливо любил Веронику.
* * *А нынче был драматический день. Этот эпитет я выбрал намеренно, чтобы уравновесить иронией вспыхнувшие неожиданно страсти. Кто бы подумал, что мир обрушит невозмутимая Вероника.
Все вроде бы началось с сущей малости. Ей показалось, что Р. не похож сам на себя, не в своей тарелке. Она сердито и нервно осведомилась:
— Что это с вами? Что-то стряслось?
Р. хмуро буркнул:
— По мне это видно?
— Еще бы. Невооруженным глазом. На вашем лице — мировая скорбь.
Он возразил, не тая раздражения:
— Если бы!.. Но она — локальна. На малой родине — дымно и мутно.
— У вас отзывчивая душа.
Он отозвался еще ворчливей:
— Там и до сей поры пребывают небезразличные мне друзья. Вы уж простите великодушно.
Она выразительно усмехнулась:
— Просто вы слишком долго внушали, что все политические спектакли не стоят внимания. Я вам поверила.
Похоже, что Р. не сразу заметил, как накаляется температура. Возможно, что не хотел заметить. Он озабоченно произнес:
— Там не театр. Идет пальба. В сущности, надо бы мне туда съездить.
— Зачем?
— Навестить родимый город. Понять самому — каков он нынешний. Так сказать, двадцать лет спустя.
Она молчаливо его разглядывала, точно увидела в первый раз. Потом слегка повысила голос.
— Я полагаю, что вы избрали не лучшее время для ностальгии.
Р. согласился:
— В этом все дело. Ведь времена не выбирают.
Я попробовал разрядить ситуацию, становившуюся все более взрывчатой.
— Быть может, за хребтом Кавказа появятся два-три рассказа…
Р. без улыбки пробормотал:
— Которые не пропадут во глубине сибирских руд. Надо понять, что там происходит.
И через несколько дней улетел.
* * *То время, которое он отсутствовал, запомнилось мне своей переполненностью. Не оттого, что происходило много действительно важных событий, круто переменивших жизнь и облик целого материка. Советский двадцатый век приучил и к катастрофам и к переворотам. Даже относительно мирные, внешне стабильные периоды не были такими по сути. Будто исходно заряжены тайной грозой и тайной угрозой.
Но в те недели я жил насыщеннее и напряженнее, чем когда-либо, я был по-настоящему счастлив. Впервые нас было не трое, а двое, триада превратилась в дуэт. Общались мы с Вероникой часто — то ли ей скучно было одной, то ли со мною ей было уютно. Я ощущал себя не собеседником, не спутником, не добрым товарищем, а истинно близким ей человеком.
И вот в закатный сиреневый час волна накрыла меня с головой, не удержался и исповедался — сказал ей, что окончательно понял: я полюбил ее бесповоротно, той сокрушительной лютой любовью, которая не оставляет надежды, не оставляет хотя бы соломинки, хоть мысли о возможном спасенье.
Она помолчала. Потом сказала:
— Спасибо. Я об этом догадывалась. Тем более я должна быть честна. Я стала женщиной вашего друга.
Когда ко мне вернулась способность произнести хотя бы словечко, я только пробормотал:
— Давно?
Помедлив, она сказала:
— С месяц.
Я мужественно сохранял лицо:
— Да, это срок. Совсем недолго осталось до серебряной свадьбы.
Она покраснела, потом обронила:
— Так далеко я не загадываю. Наш друг, как известно, непредсказуем.
Потом усмехнулась:
— Вы согласитесь, что у меня были все основания считать его поездку на родину, по крайней мере, несвоевременной.
Я выдержал марку. Я улыбнулся. И виновато развел руками:
— Я тихоход. И всегда опаздываю. Привык уже: никогда не оказываюсь в нужное время в нужном месте.
* * *В сущности Р. не столько писатель, сколько игрок. Игрок со словом. Хотя безусловно — игрок удачливый. Но все удачи идут от слуха, а не от той непонятной искры, которая вдруг тебя опаляет.
Отлично помню, как он поучал меня: „Ты должен чувствовать уровни смыслов, определяемые фонетикой. Прислушайся, например, к слову "ветер". Что оно значит? Движение воздуха. Не больше того. А слово "ветр"? Совсем другое. В нем есть величие. Судьба, история и стихия".
Биллиардист. Всего и заботы, чтоб слово, как шар, вошло бы в лузу.
* * *Ночи мои стали мутными, вязкими, в пространстве перемещаются тягостно, словно уставшие старые клячи, навьюченные избыточным грузом. Все чаще забрасываю вопросами необъяснимого человека, которого по своей опрометчивости я сделал своим обреченным замыслом, героем романа, который останется, по всей вероятности, ненаписанным.
Зачем он выстраивал так одержимо заведомо непосильную жизнь, похожую на схиму, на постриг? Зачем он избрал свое кочевое, бездомное, странническое существование? Зачем не завел своего угла, всегда приживал, везде постоялец? Зачем взвалил на себя крест девственника, зачем метался из города в город, нигде не находя себе места? И что же так яростно жгло его душу, так беспощадно терзало разум?
Мое затянувшееся общение с этим таинственным страстотерпцем, естественно, не могло не сказаться. Характер мой был ущербен с младенчества, теперь он стал просто невыносимым, и в первую очередь для меня. Я делался с каждым днем все несносней, я трудно ладил с самим собой. Мои почти ежедневные записи были все путаней и беспорядочней. Случалось, я сам, когда их перечитывал, с немалым трудом восстанавливал смысл.
Я словно хотел до него достучаться, я будто просил его: отзовись! Хоть оглянись, хоть подай мне знак. Поверь, я не стану тебя допрашивать, любил ли ты тех, кто был с тобой рядом, как часто являлась в твоих изнурительных, загадочных снах покойница панночка, мне нужен один твой ответный взгляд. Ведь был же ты засланным казачком в почти замороженном сердце империи, троянским конем, который Миргород оставил на главном ее проспекте!
О, разумеется, все мы вышли из этой украденной шинели, сорванной с плеч твоего Башмачкина, но, бог мой, как непомерно громадна, как грозно пустынна, непреодолима дистанция меж ним и тобою, завоевавшим Санкт-Петербург! Еще длиннее и беспощаднее, чем путь от этой печальной притчи до книги, ставшей твоим завещанием.