Так про себя молился Хаим Покот, молился на чужом, нееврейском языке, потому что прибыл в собственную страну лишь девять месяцев назад и еще не успел научиться языку Священного Писания.
Так умолял, молился Хаим Покот, и Господь услышал его мольбу, и Покот увидел дом на углу Цветной и Пророка Ионы — новенький девятиэтажный дом, где на всех окнах еще были опущены светлые жалюзи и на сером бетоне отчетливо выделялся квадратный узор орнамента, выложенного красной плиткой, а на матовом абажуре возле входа был намалеван черной краской номер дома — 31.
Тот же номер был обозначен на маленьком листке, который уже три месяца хранился в кармане Покота и за это время обтрепался, поистерся на сгибах и кое-где пожелтел от пота, но не настолько, чтобы нельзя было прочесть адрес.
Завидев дом, Хаим Покот остановился, склонив голову набок и глядя вверх. Другой бы на его месте оторопел и не поверил глазам своим. Хаим же не имел на это права, ибо только что молил Бога помочь ему, и Бог помог, и вот дом стоял, девятиэтажный, и Хаим видел его и верил, что видит, и что дом этот есть.
И дом был, хотя перед этим очень долго, много месяцев дома не было: Хаим каждый день искал и не мог его найти.
И не понимал — почему.
Впрочем, воротившись спустя две тысячи лет домой, Хаим Покот перестал чему-либо слишком удивляться.
И разве так уж удивительно то, что вместо озера, голубого и продолговатого, как гигантская фасолина, озера, на котором почерневшая плоскодонка по воскресным дням качала Покота, не спускавшего глаз с поплавка, потому что лещ клюет не сразу, сперва завалит поплавок и водит, водит его, а потом уже тянет вниз, — вместо пресного озера раскинулось море, бескрайнее соленое море, за которым вечерами садится не солнце, а какой-то багровый Сатурн, расползаясь раскаленным блином по глади горизонта.
И что липа, дерево в круглой шапке, каждое лето покрывавшаяся душистыми белыми цветочками, липа, с которой он несколько месяцев назад простился, вдруг превратилась в пыльный эвкалипт с коричневато-черным облупленным стволом.
Да Хаим и не желал, чтобы все осталось, как было.
Должно же хоть что-нибудь измениться за столько лет.
Единственное, чего хотел Хаим, это — своего дома. Он мечтал о доме — чтобы, вернувшись после работы, ужинать на кухне, сидя за своим столом, чтобы покачиваться вечерами в своем кресле перед телевизором, чтобы на ночь отворять квадратное окошко своей малой спаленки. И чтобы рядом с дверью было место для зонтиков друзей, потому что зимой здесь дождь, здесь всегда зимой дождь.
И было все как надо, и служащий в казенной конторе, чья фамилия, быть может, тоже была Покот, вручил ему лист бумаги — ордер, — и в листке был обозначен адрес дома, того самого дома, о котором так долго грезил Покот.
Лето еще не кончилось, и солнце пекло, и рубашка мгновенно прилипла к спине, но Хаим шел, не останавливаясь, хоть и немало отмахал сегодня, шел, наклонясь вперед, — продираясь сквозь душный, тяжелый, как вода, воздух, сквозь людей, сквозь дома, автомобили.
Так много лет спустя торопился Хаим Покот домой.
И все было бы, если б не его проклятая мнительность, если бы не ужасное подозрение, потому что на углу Цветной и Пророка Ионы он обнаружил лишь песчаный пустырь, усохшие стебельки травы, занесенные мелкими белыми ракушками, да высоченный столб, нависший над черным ребристым камнем. И подумал Покот: Господи Боже мой, зачем еврею обманывать еврея?
И было так, потому что усомнился еврей Покот.
Было море вместо озера, желтый песок — вместо зеленого луга, и Сатурн, а не солнце, и дома не было.
— То есть, как нет? — переспросил служащий Покот. — Этого не может быть!
— Нет, и все, — отвечал Хаим.
Служащий озадаченно прищурился, а потом лицо его расплылось в улыбке, — предложили ему вдруг странную игру-загадку: есть-нету, есть-нету.
Но тут он поднял глаза на Хаима — встретил его застывший взгляд, заметил струйки пота на небритых щеках и худой шее, увидел его трясущиеся руки с застывшими растопыренными пальцами, нечесанные, посеревшие от пыли волосы, и тут все понял, нашел отгадку.
Он обнял его, посадил на стул, велел кому-то принести крепкого горячего чаю, сам сел напротив, по другую сторону стола, придвинул стакан с чаем поближе к Хаиму:
— Освежись!
Потом вспомнил, что завтракать пора, вынул из стола нейлоновый мешочек, из мешочка — бутерброд, разделил его пополам, одну половинку отдал Хаиму и сказал:
— Подкрепись.
Они молча жевали бутерброд, запивая чаем.
Потом служащий все же решился.
Он взял папку, лежавшую на краю стола, отыскал нужную страницу и легонько ткнул в нее пальцем.
— Есть, — сказал он.
Назавтра Хаим Покот встал до рассвета.
Полтора часа шагал он, прежде чем остановился, наконец, на углу Цветной и Пророка Ионы. Последнюю часть пути он шел, понурив голову, будто отсчитывая каждый шаг, потому что боялся глянуть вверх, и не глядел, пока не остановился. А когда идти уже было больше некуда, Хаим поднял голову и увидел песчаный пустырь с сухой травой, занесенной белыми ракушками, и столб, нависший над черным ребристым камнем.
— Нету? — спросил служащий.
— Нет.
— Садись. Сейчас принесут чай, подкрепишься, освежишься.
И сам сел напротив.
А потом, когда позавтракали, взял папку и раскрыл ее.
На четвертый раз Хаим сел уже сам, не дожидаясь приглашения. И как всегда услышал:
— Сейчас принесут чаю…
Слова звучали тепло, и было приятно их слышать.
Молча сидели они друг против друга. И служащий Покот, не поднимая глаз, взял папку, открыл, не глядя, нужную страницу и ткнул пальцем в одну из черных строчек на белом листе, а Хаим, испугавшись, что вновь услышит то же самое слово, которое слышал раньше, всегда, — вскочил со стула и нечаянно толкнул девушку — круглолицую, чернобровую (Хаиму нравились такие), стройную и молодую (а Хаим уже тянулся к молодости), — и стакан чая, что она принесла, пролился на стол, на зеленую бумагу, и заблестела лужица, продолговатая как фасолина, с зеленым дном и голубоватой рябью.
— Озеро… — пробормотал Хаим Покот. — Озеро…
Никто ему не ответил.
Он застеснялся и ушел.
Но каждый день он вставал до рассвета и пешком отправлялся на угол Цветной и Пророка Ионы.
* * *
И было так три месяца и девять дней до той минуты, когда Господь внял, наконец, его мольбе и укрепил Хаима, помог ему избавиться от проклятой мнительности и ужасного подозрения.
И приблизился Хаим Покот к дому, который так долго искал, словно к алтарю.
Ласково, как ребенка, погладил он огромную стеклянную дверь подъезда, глубоко, всей грудью, вдохнул запах свежей краски и начал медленно подыматься по гладким ступеням, останавливаясь перевести дух на каждом этаже — не так от усталости, хоть и намучился за день, как от счастья.
Так взобрался он на шестой этаж, остановился, чтобы в последний раз передохнуть, и тут, уже не стесняясь, вытащил из кармана ключ, да не один, а три, потому что сразу три ключа болтались на хромированном колечке, и все они блестели, лишь кое-где на зубчиках проступала ржавчина.
Полюбовавшись на свои ключи, Покот птицей взмыл на седьмой этаж, с трудом отделил один из трех ключей, отпер дверь — белую, со стеклянным глазком — и переступил порог своего дома.
Был вечер. Зеленовато-сиреневый и тихий, он заглядывал внутрь, в окна дома, и бескрайнее море вдали играло кудряшками белобрысых волн.
Вместе с вечером входила в дом Покота благодать — тоже зеленоватая, тоже сиреневая, — и изжелта-розовый диск солнца, расплываясь багровой лепешкой по воде, погружался в море, напоминая полузатопленный золотой Сатурн.
Хаим, спотыкаясь, пробежал через гостиную, измеряя ее шагами и тут же забывая, сколько их, этих шагов, потом кинулся в соседнюю комнатку, уютную, квадратную, и понял, что это — спальня, его и Дины, затем в следующую — небольшую, продолговатую, и подумал: хорошо, что Додику скоро в армию, эта комната будет Басе. В кухне Хаим погладил водопроводный кран, в ванной смахнул пыль с раковины, в уборной спустил воду и тихонько засмеялся, а потом хотел было выйти на балкон, да вдруг увидел, что пола нет; вместо пола — только песок и мусор, и как там, снаружи, торчат усохшие стебельки и белеют крохотные ракушки — одни мертвые, а другие ползают, двигаются, стало быть, живые.
И закричал Хаим Покот.
Все прежние подозрения и прежняя мнительность до краев наполнили душу Хаима.
Ему стало плохо, он чувствовал приближение тошноты, словно запертый в стремительно падающем лифте, и понял вдруг, что вместе с ним оседает, рушится весь дом.
Он метнулся к окну, выдавил кулаком стекло и окровавленными руками ухватился за железную верхушку высокого столба, того самого, что навис над черным ребристым камнем. Он еще успел выдохнуть: