И рядом со всеми этими Руубенами я вижу наконец и нынешнего, того самого, который спускается сейчас по лестнице, противного и симпатичного, чуточку сентиментального, усталого Руубена Пиллимээса, — он уже надоел себе, но все-таки должен прожить всю жизнь с самим собой, как и все люди на свете. Я гляжу на эти фигуры вовсе не с жалостью, честное слово — нет, скорее с тем приязненным холодком, который порождает во мне и чувство карусели, и щекотание, и шипение. Теперешний Руубен уже не гордится тем, что он так умел видеть пчел, он знает, что многие-многие мальчишки, валяющиеся на краю канав, думают то же самое и это ничуть не оригинально. Но его уже не печалит даже и это знание.
И, конечно, мне не удается миновать одного воспоминания, столь тесно связанного с этой лестницей. Это было… от шестидесяти шести отнять сорок девять … семнадцать лет назад. В верхнем зале этого самого «Du Nord'а».
— Здорово, Руубен! — Александер (тот самый, который работает сейчас швейцаром) вскакивает и спешит к соседнему столику взять мне стул. — Прошу, сядь же!
«Почему, черт побери, он сегодня так почтителен?» — удивляюсь я. Но удивляться мне приходится недолго: Александер протягивает раскрытый журнал, свежий номер «Лооминга».
— Крепко ты даешь!
Краснею я крайне редко. Но на этот раз я и впрямь чувствую, как мое лицо заливает что-то дурацки теплое.
— Не сердись, что я читаю тут… в кабаке. Уж больно было любопытно.
«Лооминг»… Вышел, значит. Чуть ли не две недели кряду я обходил стороной киоски, хоть и понимал, что этим никак не спасешься.
«Лооминг» … Да, я всегда ждал его выхода. Ведь в начале сорокового года в нем напечатали мои первые «настоящие» стихи. Их отнес в редакцию доктор Каррик, отец Маарьи, — сам я еще не решался. И когда их опубликовали, я купил себе десять журналов, раскрыл все экземпляры на одной и той же странице, разложил их в ряд на своем столе, благоговейно смотрел на жирную типографскую краску, жадно втягивал носом ее запах … А теперь…
— Я и не знал, что ты такой ретивый читатель «Лооминга», — пробормотал я, не зная, что сказать.
— А как же! В дни войны я ведь и сам пописывал. Искусство, оно такое, что дашь ему палец, так…
Действительно, Александер тиснул пару каких-то пустяковин во фронтовой газете. Ах, значит, этот человек, у которого даже переносица вспотела от подобострастия, тоже мечтает пролезть в литературу! Но почему все-таки он так подобострастен сегодня? Ведь мои стихи печатаются довольно часто. Да, но это всего лишь стихи… А теперь Александер уже видит во мне кого-то другого — литературного политика! Тошно. Тошно и гнусно… Удрать бы, но Александер уже сделал знак официанту, попросил еще одну рюмку и налил ее до полна какой-то желтой жидкостью. Выпить? Да, выпить я не прочь.
— Хорошо даешь! — Александер подчеркивает ногтем заглавие статьи и мое имя. Сустав его пальца покрыт рыже-золотистыми волосиками. — Руубен Иллиме. «Против космополитизма в нашей литературной жизни» … Бумага могла быть и получше …
Я опрокидываю рюмку и сам наполняю ее снова. Мы чокаемся.
— Знаешь, Руубен, у меня есть к тебе просьба. Большая просьба. Я написал пару рассказиков о военных днях. Воспоминания. Может, прочтешь и дашь какой совет… А?
— Почему же нет, с удовольствием, — буркаю я и выпиваю снова.
Сейчас эта статья уже лежит, небось, в почтовом ящике Маарьиного отца. Скоро Маарья достанет почту. И доктор Каррик, раскрыв журнал, прочтет оглавление и сразу же заинтересуется, что думает Руубен Иллиме «о космополитизме в эстонской литературной жизни». И начнет натыкаться на свое и только на свое имя…
А что, если сбегать на улицу Пикк, пробраться в парадное и украсть «Лооминг»?
Капля бенедиктина стекает с края рюмки на руку. Это вроде меда: одна-две капли и весь ты уже липкий с головы до ног.
Александер мелет и мелет, а я пью и пью. К столу подходит женщина, и Александер знакомит нас. Я приглашаю даму танцевать. Это жаркая толстая визгунья; когда она лезет под свое декольте поправить какую-нибудь бретельку, наши руки разъединяются, а потом слипаются снова. Какие-то мистические бретельки и несть им числа, ибо то и дело наружу вылезает лента совсем нового цвета.
— Наверно, ваш муж силен в черной магии? — спрашиваю я у нее. Она хохочет, а наши руки разлипаются и слипаются.
Потом мы с Александером идем в туалет. Александер тараторит о том, что значит войти в литературу, а я тем временем рассматриваю круг на стульчаке. На меня накатила черная тоска, и она все разрастается, разрастается до того, что я даже вроде бы трезвею.
— Неплохо бы начать и, так сказать, войти в литературу с какой-нибудь этакой статьи. Да, но я же не знаю литературной жизни. Вот у тебя богатый багаж, ты же лично знаком с этим самым Карриком. Теперь только знай тяни из рукава.
На стене туалета нацарапано эстонское слово «1°11». Чуть пониже кто-то написал химическим карандашом по-русски «сам дурак».
— Войти, говоришь, в литературу… — слышу я свой голос. — С такими статьями не входят в литературу, а выходят из нее.
— Вот-вот! — поддакивает Александер. Он явно ни бельмеса не понял. Мы поднимаемся наверх по длинному-длинному грязно-красному ковру. Садимся за стол, и я вдруг чувствую, что не могу больше видеть этого «Лооминга». Даже и он уже пробенедиктинился. Я медленно беру его, раскрываю и… с треском раздираю пополам. Рвать его очень трудно! Из перекрученного корешка сыплются крошки клея, похожие на высохших клопов.
— Ты что же это делаешь? — вопит совершенно изумленный Александер. — Рвешь свою статью? — Его довольно мужественное лицо становится вдруг придурковато детским, кривой нос и вытянувшиеся от растерянности губы образуют самый настоящий вопросительный знак.
— Лучше поздно, чем никогда!
— Что с вами? — пугается женщина, пытаясь схватить меня за руку.
— Лучше запихните свои бретельки назад под юбку, мадам черная магия!
— Руубен, ты пьян! Эта статья, это же мировая статья! И все как есть правда …
— Мизинец Каррика стоит большего, чем мы оба целиком!
Александер отчаивается вконец.
— У стен есть уши, — бормочет он.
И правда — к нашему столу уже присматриваются.
— Нет, честно, старик Каррик известный же космополит. У нас есть данные… Он вел при людях странные разговоры о том, что для нас свято, и вообще…
— И вообще ты просто дурак!
— Совсем он не такой безвинный! С немцами путался, — продолжает Александер уже в полный голос. Разумеется, не для того, чтоб убедить меня, а скорее от страха. — Его вещи даже в Берлине печатались.
— И что из того, что в Берлине? Это же был комментарий к Лессингу. Ну, что ты об этом знаешь?!
— Знаем мы этих лессингов …
— Ничего ты, дерьмо, не знаешь!
— Совсем он не такой безвинный, да. Видишь, даже тебе голову задурил. Превратил тебя в человека, который…
— … который тебя и всех вас не боится. Да-да, не боится!
Александер хватает меня за плечо. Наверняка с самым благим намерением: всего-навсего вывести пьяного писателя в коридор. Но я уже совсем вне себя.
— Не лапай меня! А если хочешь… так выйдем … как это делают мужчины.
Мы стоим на лестнице. Я вижу лицо Александера совсем вблизи. На нем какая-то болезненная смесь злобы и оторопи. И кривая улыбка. Так улыбаются хорошо вышколенные клоуны, шлепаясь с размаху на задницу.
Нет, я не бью Александера, скорее толкаю, не кулаком, а ладонью и что есть силы. И как раз в то место, которого не в силах больше видеть: в лицо. Хочу просто отпихнуть это лицо. Его нос хрустнул под моей ладонью. Но Александер не выбывает из строя, я чувствую, как мне с профессиональной сноровкой стискивают запястья, выкручивают руки и заводят их за спину. Больно, дьявольски больно. Мы теряем равновесие и катимся по лестнице вниз. Лестница длинная — в одиночку можно было бы переломать при падении все кости, но мы сцепились в клубок и каким-то образом застреваем. Александер вскакивает первым. И мчится вниз.
— Ты еще пожалеешь, что лизал Каррику задницу!
Нос у него в крови, лицо красное, волосы взлохмачены.
— Еще как пожалеешь!
Кто-то берет меня за плечо. Оборачиваюсь и вижу Арво, своего школьного товарища. Бледный, тихий парень, теперь он стал невропатологом.
— Пошли со мной, Руубен. Скорее! — говорит он тихо. — Не только из-за этого, нет, просто нервы у тебя совсем измочалены. Я же вижу…
Я чувствую, что сдержанный, но настойчивый взгляд Арво мигом меня отрезвляет.
— Может, вскоре и приду к тебе, — бормочу я беззвучно и, овладев собой, добавляю: — Спасибо, нет… еще не сегодня.
Да, в тот день я не пошел в неврологическую клинику и на утро — тоже. Совсем наоборот, утром я звонил… в дверь Александера.
— Прости, — говорю, — старик! Эта твоя девочка, ну, она мне понравилась. Голову мне задурила. Иногда я становлюсь от этого таким, что … Ты уж, старина, прости!