— Да, с макулатурой ладушки. Ты мне запендрячь По в середину, ну, штук десять там, и Шелли зашпендряй. Ну, худ бай.
Звуко-? или что? — подражательные глаголы она образовывала на фантастической скорости, и все было понятно. Впрочем, в деревне одна мастерица рассказывала целые повести, в которых у глаголов было только два корня, оба сакраментальные, как доказал Б. А. Успенский, генетически восходящие к ритуалам языческих славян, культу земли и основному мифу. И ясно было не только, кто что сделал, но и как быстро, и сколь ловко он это сделал, и как относится к этому действию повествовательница. Безглагольность русского языка. Морфологическое его богатство.
Она просила втюхнуть куда-то парочку Эмерсонов, испанскую лирику? а, хрен с ней.
— А вы — подождите, с вами пойдет товарищ Пасин, наше областное начальство.
В ужасе и полусне, с непросохшими после аварийной ночи мыслями ожидала я нового демона. В обыкновенно страшной казенной комнате с плакатами и графиками, в доме тюремно-добросовестного стиля начала холодной войны, на такой же площади, где веером развернулись горком, обком и горсовет Брянска и где однажды, рассказывают, оказалось два памятника Ленину, друг против друга. Забыли, что один уже есть, поставили новый.
Старый выносили ночью, тайно… Я всматриваюсь в эту картину, в киноленту того ночного выноса… Без огней, опустив лица, никого ненадежного, но и при этом не глядя друг на друга… куда его увезли… детективный дождь.
Тут появился товарищ Пасин, от обкома руководивший местными книголюбами.
И пошли мы с ним в газик туманным утром, как на эшафот. Людовик XVI читал спокойно свой бревиарий по дороге на эшафот. «Бог терпел и нам велел», напоминала я себе, но это не помогало. Я не французский монарх. Мама, мама, видишь ли ты, что делают с твоим дитятком…
Так, что ли, Поприщин говорил? А тройка мчится, газик летит по лужам, и двое нас в экипаже.
11. ТОВАРИЩ ПАСИН
— Что же вы так далеко сидите? — спросил меня предполагаемый палач.
— А как же мне сесть ближе, если вы сейчас начнете интересоваться, в каком журнале, да в каком альманахе публикуетесь, да почему не в СП? — думаю я, но вслух не грублю.
— А вы знали в Москве такого поэта, П.? Он недавно погиб, под электричку попал, теперь вот книжку издали. Хорошие стихи, мне нравятся. И что у нас так? Пока не умрет человек…
П.? Вот это да. Знать я его не знала, но на поминки меня звали его друзья. Куда-то в Подмосковье. Ему было за сорок, так он и жил, в литературной среде — переводы, рецензии, — но не публикуясь. Курил, любил музыку, имел независимые вкусы… В Москве немало похожих на него. Что их не публикуют, не знаю. Это «культурная», «тихая», «тупиковая» лирика. Поздний Пастернак, тронутый Бродским. Думать об этом погибшем поэте печально… Но — каким образом он замечен товарищем Пасиным?
И я внимательно гляжу на спутника. В нем нет ничего страшного, оказывается. Он почти старый, маленького роста и как-то весь в книгах — как портной в булавках. Достает из кармана неизвестную мне армянскую поэтессу. Вот, из-за одного стихотворения купил:
Если пальцы зажгу для тебя, словно свечи,
И тогда не полюбишь меня.
Странно, странно. Но не верю я своим глазам. Из обкома. «Не изображайте Брянщину в черных тонах!» — сказал один из них, приказав снять на выставке вечерний пейзаж.
В книжном магазине завода нас уже ждали. Негде сидеть, многие так и стояли всю эту «встречу с московским поэтом и переводчиком» — встречу, память о которой горька мне доныне.
Косясь на товарища Пасина, я выбирала в несчастной памяти что-нибудь из переведенного мной и хоть чем-то подходящего. Все поиски сходились на той же элегии Пьера Ронсара Жаку Гревену.
Два разных ремесла, похожие на вид,
Взрастают на горах прекрасных Пиерид,
И первое — для тех, кто числит, составляет,
Кто стопы мерные размеренно слагает…
Итак, ни Римлянин, ни Грек, ни Иудей,
Вкусив Поэзии…
Но как слушают! Как слушают эти александрины бог весть о каких Пиеридах и Жоделях! Что делать? Они будут слушать еще…
В выстраданном высокомерии гуманитарно образованного человека (ведь такой человек у нас мученик) один мой знакомый сказал о книголюбах и книжном буме вообще: «Научили Петрушку буквам!» (опять Гоголь). Нет, я не могу так сказать, язык не повернется. И сама я — тот же обученный Петрушка, и они чего-то хотят, чего-то хотят с этими «пальцами-свечами», с дракой вокруг экземпляров Эмерсона. Чего-то они от меня хотят, что-то не расходятся. Господи Боже, что делать.
«Вы, наверное, и сами пишете! Почитайте свое!» И это страшно. Дело не в товарище Пасине, не в хозяине моем, которому запретили Кафку, и он просил меня заодно не читать и Рильке. Дело в том, что у меня нет того, что им читать. Вообще нет, ни своего, ни переводного.
Как же нужно им искусство, как всем оно здесь нужно. Оно — не только единственная молельня, оно — patria prediletta, другая, избранная родина.
Кто из итальянцев (а уж их нельзя упрекнуть в равнодушии к своим majores) так обижается на непонимание Петрарки, как наш составитель и переводчик в своем вступлении? Кажется, вся жизнь его положена на эту апологию, на спор с какими-то критиками Рисорджименто, обижающими самое главное и самое актуальное — интеллектуализм Петрарки, его благородное радушие ко всем эпохам… Я предполагаю, что так волнуются только тогда, когда решается судьба страны — на выборах, например. И эти слушатели, они так же волнуются, как тот элитарный философ, им тоже нужна родина, где все хорошо…
— Я так люблю вас, я удивляюсь вам, я вам прочитаю Есенина, — хочется мне сказать. — Есенина любят, меня вы не полюбите, и клянусь, не вас я в этом виню.
Но и этого, конечно, я не могу сказать.
В странном молчании стою я перед доброжелательными взглядами и не знаю, что придумать. И, придумав, ухожу — в склад, в кабинет директора магазина, куда угодно.
Они не расходятся.
Полчаса — все то же.
Мое отчаяние, однако, сильнее их интереса. Тихо уходят…
Какая печаль, о, какая печаль,
Какое обилье печали!
Едем мы в газике с товарищем Пасиным назад. Он говорит:
— Что-то вы все печальные вещи переводите… (Далее — см. главку 1, «Погода».) Но ведь есть и повеселее поэты. Вот, например, Бодлер. Вы его переведите! — утешает меня сердечно спутник.
— Бодлер? — поражаюсь я. И, уже утратив способность осмысленной речи, отвечаю вкратце: — Он трагичный.
— Ну, есть у него трагичность. Но есть и жизнелюбивые мотивы. Нет, он очень жизнелюбивый.
Я надолго задумываюсь. Над парадоксальным выводом Пасина о Бодлере, над непонятной его, непредвиденной скромностью. Может, Бодлер правда жизнелюбив… какое слово…
И другое выступление и другой комментарий являются мне как живые. Однажды на Симферопольском шоссе я ловила попутку в такую же, только ноябрьскую, слякоть. Шофер огромного фургона, не глядя, сказал: «Будешь всю дорогу стихи читать, довезу даром. Нет — не садись». Три часа, отведенные расстоянием до Москвы на декламацию, прошли легко: шофер помогал мне, размышляя вслух об услышанном. За стихотворением Блока «Люблю Тебя, Ангел-Хранитель во мгле…» последовал такой комментарий:
— Благородный человек, сразу видно. Они, видишь, разводятся, родственники говорят: «Дели с ней имущество». А он — нет, все ей. Все ей оставил, и квартиру. Оставил и ушел. Все за ней. Благородный человек. А мы…
Что огнем сожжено и свинцом залито —
Того разорвать не посмеет никто!
12. ПРИЗРАК. К ПРОБЛЕМЕ ВЛАСТИ
Один наш ученый написал в одной энциклопедии, комментируя известные слова Апостола: «Всякая власть от Бога»: если власть сама говорит, что она не от Бога и, более того, против Него — позволительно спросить, власть ли это?
Снобистской игрой слов сочли это иные наши интеллектуалы. Ах, он не знает, власть ли это? А как назвать тогда это все, от чего всеми потрохами он зависит — и сам он, и дети его, и т. п., и т. п. Власть ли это? — когда он и написать не посмеет, что какой-нибудь француз в каком-нибудь веке разбил арабов (арабов теперь нельзя ни в каком веке разбивать, мусульман тоже… как же назвать их? давайте — сарацины). Конечно, все так и еще хуже, ибо пределы ее собственности в нашей жизни мы и сами не представляем, и сами не видим, где действуем в себе за нее… И тем не менее это не игра слов, а точная постановка вопроса. Власть ли это.
Власть — роковое, ключевое слово нашей системы, ее колыбель («Вопрос всякой революции — вопрос о власти», Ленин). Это главное ее имя, эпитет здесь не так важен, он не характерен и неправдив (советская, наша, народная, какая еще?), а существительное правдиво. Это, может, единственное правдивое слово государственного языка[4]. Два других важнейших понятия-фетиша — необходимость и враг — вторичны и производны от власти: врагом будет тот, кого назначит власть; необходимость, определяющая акции власти, определяется ею же. Это мифы на службе правдивого и прямого слова власть.