А о том, как пережил он это сам, отец смог поведать нам лишь неделю спустя. Бывший студент, занимавший какую-то директорскую должность, стал раздражать отца. Единственной возможностью отделаться от навязчивого собеседника было возвращение домой. Когда он стоял у выхода и застегивал пальто, в воздухе вдруг запахло горьким миндалем. Отцу стало плохо. Как только он шагнул к дверям, чтобы глотнуть свежего воздуха, сзади раздались громкие крики. Его вытолкнули на улицу. Бегущие с истошными криками люди – последнее, что осталось у него в памяти.
После того как отец вышел из комы, его состояние стало вроде бы заметно улучшаться. Через несколько дней в дыхательный шланг вставили тройник и к нему присоединили отводок. Конец его был опущен в сосуд с водой, приделанный к раме кровати. Там же висел мочеприемник. Когда отец выдыхал воздух, в сосуде начинала клокотать вода. Однажды я видела, как сестра вставила в дыхательный шланг гибкую трубочку потоньше, через нее отсасывалась слизь из легких. Это причиняло отцу сильную боль. Грудная клетка ходила ходуном, пульс учащался, ступни дергались. Сестра объяснила мне, что эту процедуру надо проделывать каждые четыре часа. Она удаляла также жидкость из полости рта и дезинфицировала его.
Позднее дыхательный шланг убрали. Теперь несколько раз в день проводили получасовую ингаляцию. Отец добросовестно следовал всем предписаниям. У него появилось желание перечитать кое-какие книги. Мы приносили их в больницу. Зигрид готова была читать вслух, но отцу это предложение не понравилось. Я все-таки не ребенок, сказал он. Сестра соорудила над кроватью нечто вроде пюпитра. На нем раскрыли «Процесс» Кафки. Я надела отцу его роговые очки. Ему трудно было перелистывать страницы. Да и установить оптимальное расстояние от глаз до книги тоже удалось не сразу. То она оказывалась слишком близко, то слишком далеко. А стоило ему наконец сосредоточиться, страница вдруг вставала торчком. Я принесла канцелярские скрепки и с их помощью фиксировала разворот страниц. Когда отец кивал, я переворачивала и закрепляла страницу.
Зигрид приходилось ездить на работу, и мы сменяли друг друга. Я дежурила с утра, Зигрид приходила после обеда и оставалась до девяти или десяти вечера. Когда из отделения интенсивной терапии отца перевели в обычную отдельную палату, мы облегченно вздохнули. Мы надеялись, что уже недалек день выписки. Его желание побыть в одиночестве даже успокаивало нас. До обеда я отлучалась из палаты на час или два, ходила за покупками, гуляла или сидела в кафе. Зигрид делала то же самое, только ближе к вечеру.
Однажды, вернувшись после одной из таких вынужденных прогулок, я услышала новость. Сестра сказала:
– Ваш отец не один.
– Кто у него?
– Криминальная полиция.
Я расхаживала по светлому мраморному полу. Потом встала у оконной ниши, пытаясь проделать дыхательные упражнения. За окном в желтой траве рылся клювом черный дрозд, усердно и сердито. Спустя время я услышала за спиной уверенную целеустремленную поступь – шаги занятого человека.
– Вы дочь господина профессора? – спросил мужчина.
На нем был светлый пуховик с капюшоном. Гладко зачесанные волосы были слишком длинны для комиссара полиции. Не представившись, он начал задавать вопросы. От отца он узнал, что я тоже была на балу. Он спросил, не заметила ли я чего-то необычного.
– Подумайте, – сказал он с легким славянским акцентом. – Постарайтесь все вспомнить в спокойной обстановке. Я еще приду.
Затем он поинтересовался, почему мы так рано покинули театр. Я рассказала о досадном казусе. Это показалось ему малоубедительным. Меня взяла злость – создалось ощущение, что он причисляет меня к кругу подозреваемых.
– А кто вы, собственно, такой?
Он сказал что-то повеявшее деревней. Его фамилия была Дорф.[53] Я подумал, до чего она подходит ему. Но по сути он был не Дорф, не большая деревня, а скорее хуторок, Дерфль, как говорят в Вене. У отца он оставил карточку со своим полным именем, на ней крупными буквами было написано: РЕЗО ДОРФ.
Отец уже пять недель пролежал в больнице, и тут мы узнали, что он наконец сможет покинуть ее. Отцу мы не говорили об этом. По ночам я не знала покоя: только бы ему удалось поспать, думала я. И каждое утро он уверял меня, что хорошо поспал. И при этом поглядывал на капельницу.
– Если бы мне все давалось так же легко, как сон.
Но еще до наступления ночи я жила одной надеждой – только бы он уснул. Это было вроде бесконечной молитвы, а больше мне ничего не оставалось. Если уж он не бессмертен, то пусть хотя бы отдохнет во сне.
Только рядом с ним я могла как-то успокоиться. Но и это было не просто. Он спрашивал: «Думаешь, я умру?»
Когда отец чувствовал, что я страдаю, он проделывал отвлекающий маневр. Начинал цитировать все, что запомнил из мировой литературы, изыскивал какую-нибудь лазейку для юмора. Я помогала ему и старалась улыбаться.
Он позволял ухаживать за собой, как за ребенком. Я водила его в душ и делала ему втирания. В ванной он просил, чтобы под конец его обильно окатили холодной водой. Раньше он всегда заканчивал процедуру холодным душем. Если я медлила, боясь, что он может простудиться, он выхватывал у меня рожок и обливал себя. При этом действовал так неловко, что я всякий раз оказывалась под дождем.
Брить его надо было непременно лезвием. Электробритва не годилась. Сестре это надоело. Он спросил меня, не желаю ли я быть его брадобреем, словно речь шла о высшем отличии. Но мне стоило немалых усилий оправдывать такую честь. Он хотел, чтобы кожа была идеально гладкой, и постоянно ощупывал ее дрожащей, покрытой старческими веснушками рукой. Затем требовалось протереть лицо горячим полотенцем и тут же смазать кремом. На всю процедуру у меня уходило не меньше часа. Когда я спрашивала: «Ну, теперь ты доволен?» Он проводил рукой по лицу и говорил: «Я хочу быть гладко выбритым».
Чтобы не порезать его, споткнувшись бритвой о морщины, я растягивала кожу пальцами. Складки становились белыми бороздками, но до последнего часа это были красивые линии. Я выстригала ему волосы из ноздрей и ушных раковин. Приходилось наносить много крема. Ему нравился сильный аромат. Мне кажется, он уже не чувствовал запахов, поскольку требовал все новых умащений.
Вначале я купила ему карманное зеркало, оно оказалось слишком маленьким. Я принесла большое. После бритья, когда он, глядя в зеркало, придирчиво изучал состояние кожи, я забывала о том, что он на краю могилы.
Никогда в жизни я не чувствовала такой близости с ним. Я не стеснялась нежностей и гладила его. Он наслаждался этим. Да и я тоже. Мне хотелось, чтобы кто-то (мать? Зигрид?) ревновал меня. Иногда в ванной или же укутывая отца, я видела его член. Он был изрядной длины. Я представляла себе, как мать принимала его в свое лоно. Интересно, хотелось ли отцу, чтобы я прикоснулась к его детородному органу? Я предоставляла отцу мыть его самостоятельно, чего он, однако, не делал.
Наступил день, когда отец с самого утра пожелал, чтобы его никто не беспокоил.
– Теперь вам уже недолго терпеть, – сказал Резо Дорф, встретив меня в коридоре.
Я бы вытерпела, мужлан деревенский. Это была наша вторая, и последняя, встреча. Идет и мотает себе на ус, что сюда ему являться уже незачем. Резо Дорф не заплачет. Умеют ли такие типы вообще плакать? И хотя отец уже не мог говорить, он чувствовал мою близость. Когда я держала в руках его теплую ладонь и вдруг открывалась дверь, он сжимал пальцы, будто боялся, что я покину его. Мой отец умер ровно через пятьдесят четыре года после своей свадьбы. За день до этого врач тихо сказал мне: «Сегодня ночью».
Эту ночь я провела в больнице. Зигрид – две ночи накануне до двух и трех часов. Она еле держалась на ногах. В ту последнюю она уехала домой после полуночи. На чем врач строил свой прогноз, оставалось загадкой. Никаких изменений я не замечала.
Я сидела на краю кровати и наблюдала за капельницей. Над изголовьем была натянута влажная простыня, которую я спрыскивала водой каждые пятнадцать минут. Мне было страшно. Как умирают люди? Откуда я узнаю, что это последние минуты? Всякий раз, когда я щупала у него пульс, мне казалось, сейчас наступит смерть. Я непроизвольно отдергивала руку. Пусть отец думает, что я не могу ожидать ничего плохого. Я уже не смела касаться запястья.
Мысленно я возвращалась к нашему разговору на балу. Я никому не рассказывала о нем. Да и с отцом больше не говорила о подруге его юности. Но это не было молчанием. Тема как бы сама напоминала о себе, когда он вдруг закрывал глаза, не произнося ни слова.
Ночью шумело ненастье. Сильный ветер швырял листья в оконное стекло. Штора колыхалась. Ветер задувал в щели окон. На деревьях орали вороны. У меня было такое чувство, что все уже пройдено и изведано, но я не знала, что будет дальше. Из головы не выходил предстоящий телефонный разговор. Но кому следовало звонить? Не могу же я взять трубку и сказать мужу: «Скоро я буду с тобой».