Экономка открыла нам со словами:
— Мне так неприятно! — У нее был огорченный, сконфуженный вид, она чуть не плакала. — Мне так неприятно, но профессор крепко спит.
Доуссон-Хилл громко рассмеялся, и сказал ласково и вежливо:
— Не беда!
С немецким акцентом, придававшем ее английской речи убедительность, она продолжала:
— Да, но он так ждал этого. Он готовился к вашему приходу с самого чая. Он так радовался, что вы придете. Он нарочно пораньше поужинал. И вдруг взял да уснул.
— Не беда! — повторил Доуссон-Хилл.
— Да, но он будет очень переживать. Он будет так расстроен. А я не смею разбудить его.
— Нет, конечно, не надо, — сказал Доуссон-Хилл.
Она спросила, не хотим ли мы взглянуть на него, и повела нас в кабинет. Там было так темно, что ничего почти не было видно, но мы все же разглядели Гэя, полулежавшего в своем кресле: шаль была накинута ему на плечи, в угасающем свете поблескивала борода, белоснежная на фоне его по-детски свежей кожи. Голова его покоилась на подлокотнике. Рот был открыт и казался темным провалом, однако храпеть он не храпел. Мы стояли в гробовом молчании, и нам было слышно его дыхание, мерное и ровное.
На цыпочках мы вышли в переднюю.
— Что же делать? — сказал Доуссон-Хилл.
Можно оставить ему копию постановления с запиской, которую мы оба подпишем, предложил я.
— Он так огорчится, — сказала экономка. Ее глаза наполнились слезами. — Он будет горевать, как малое дитя.
— Как скоро он проснется? — спросил Доуссон-Хилл.
— Кто его знает? У него это называется «подремать вечерком». Иногда это на час, иногда на два, а то и на три.
— Не беспокойтесь, миссис Нагельшмидт, — сказал Доуссон-Хилл, — я подожду.
Она вспыхнула от удовольствия. Он запомнил ее имя, он был так вежлив, все было хорошо… Я сказал, что, если он останется, меня будет мучить совесть. Я бы сам предложил подождать, но мне нужно спешить на обед к брату, а потом, возможно, придется еще уламывать говардовскую фракцию.
— Это не шуточное дело, — сказал Доуссон-Хилл. — Нет, вы не можете ждать. Ничего, я останусь.
— А вечер, на котором вас ждут?
— Думаю, — сказал Доуссон-Хилл экономке, — что от вас можно будет позвонить по телефону?
— Все можно, — воскликнула она. — Вы расположитесь в гостиной, я приготовлю вам небольшой обед…
Я спросил, как он думает добираться до Лондона. Он ответил, что придется взять машину.
В этом сказалась его природная доброта. Полчаса тому назад мы были свидетелями доброго поступка Брауна, но это никого не удивило — другого от него и не ждали. Но в Доуссон-Хилле это показалось мне более чем неожиданным. Я вспомнил рассказы о добрых услугах, которые он оказывал начинающим адвокатам, оказывал тайком, инкогнито. Встречаясь с ним и слушая его болтовню, я скептически относился к этим рассказам. Сейчас у меня невольно вырвалось:
— Вы все-таки очень добрый человек.
Доуссон-Хилл вспыхнул до корней волос. Он был очень доволен похвалой и в то же время непривычно для себя смущен. Даже лицо его как будто изменилось: обычно надменное и чуть удивленное, оно внезапно расплылось и подурнело. Он вдруг стал похож на хомяка, который только что набил себе еды за обе щеки, хитрого, но сияющего — в восторге от своей предусмотрительности. С неуклюжей застенчивостью подростка он поспешно сказал:
— Ну, о чем тут говорить.
Глава XL. Покидая резиденцию
У Мартина меня встретила Маргарет. Она приехала, чтобы забрать меня на следующий день домой. Глаза ее сияли от радости, что мы победили. Ей не нужно было ничего, только бы побыть со мной вдвоем. Айрин визжала от восторга, сама не зная, чему, собственно, радуется; в комнате было тепло, воздух был словно насыщен бесшабашным весельем.
Глаза Маргарет сверкали не только радостью, но и притворным негодованием. Не успела она приехать, рассказывали они мне, как Лаура обрушилась на нее по телефону; Решение старейшин возмутительно: срок членства Дональда, безусловно, должен быть продлен на весь тот период, что он был отстранен от должности. Можно ли надеяться, что Маргарет примет меры к тому, чтобы это было сделано? И еще, не подпишет ли она одно письмо? То самое — как я сразу понял, лишь только Маргарет упомянула его, — которое они пытались заставить подписать доктора Панде.
— Возможно, что это вполне разумное письмо, — кричала Маргарет, — но мне осточертела эта женщина — она просто проходу мне не дает.
— А я думал, что она твоя подруга, — съязвил Мартин.
— Это ты так думаешь, — сказала Маргарет. — Она мне просто надоела. И, кроме того, я вовсе не верю, как некоторые из вас, что она сидит под башмаком у своего мужа. Я считаю, что она мерзкая разновидность склочницы, какую встретишь в любой партии, и я больше никогда в жизни не желаю ее видеть.
Что касается срока членства Говарда, то и тут совесть больше не беспокоила Маргарет. Чтобы добиться справедливости в отношении его, я боролась бы до последнего, радостно говорила она, все еще притворяясь сердитой, но я просто не понимаю, чем он может еще быть недоволен. Как он делал свои исследования? Где у него были мозги? Как он мог воспользоваться данными своего профессора? Все это не то что плохо — это просто отвратительно! Не человек, а недоразумение какое-то! Должен еще спасибо сказать за то, что дают ему старейшины; должен радоваться и помалкивать.
Мартин высказал надежду, что нам удастся убедить в этом остальных. Тем временем мы продолжали обедать.
— Ты больше никуда сегодня не пойдешь? — спросила меня Маргарет, — ведь ты же провел ужасный день. Разве не так?
По правде говоря, я очень устал. Однако усталость не помешала мне подумать с грубоватой иронией, с какой думаешь иногда о любимом человеке, что, когда Маргарет бывало что-то нужно, она очень ловко умела подвести под свои желания логическую основу. Так ли уж она была уверена в том, что Говард получил по заслугам? Не изменило ли ей врожденное чувство справедливости только потому, что сейчас ей хотелось поскорее забыть обо всем, не позволять больше никому трепать мне нервы и побыть со мной наедине.
Мартин уже созвал совещание. Было бы рискованно, сказал он, не «заметать» предложение сразу же. Без четверти девять мы снова были в колледже, в кабинете у Мартина, показавшемся нам в этот вечер таким холодным и неприветливым после дома, который мы только что покинули.
Фрэнсис Гетлиф пришел вслед за нами. Мы составили стулья вокруг стола, стоявшего между камином и окнами; шторы не были задернуты, и в окна виднелось затянутое тучами темнеющее небо. Стоячая лампа освещала только часть стола. Мартин зажег еще настольную лампу. Фрэнсис сел за стол и сказал:
— Мы, безусловно, должны будем согласиться на это.
— Не знаю, обойдется ли все гладко, — сказал Мартин. — Во всяком случае, вот что…
Он обратился к Фрэнсису:
— Лучше давайте проведу это я. Вы и так уже достаточно сделали.
В голосе его слышалась забота. Я был уверен, что в нем заговорило чувство справедливости. Хотя Мартин не делился со мной своими намерениями, я предполагал, что в день выборов он подаст свой голос за Брауна; в то же время он знал — знал лучше, чем кто-либо, — что, спасая Говарда, Фрэнсис навредил себе. Мартин, конечно, понял это еще в тот вечер, когда Фрэнсис предложил выступить на суде. Чувство справедливости, которое воспитал в себе с годами Мартин, не позволяло ему спокойно смотреть, как Фрэнсис и дальше продолжает вредить себе. Несомненно, понял его чувства и Фрэнсис, потому что он заметил:
— Доброе дело! — Я никогда еще не видел, чтобы они разговаривали так дружески.
Скэффингтон и Том Орбэлл пришли вместе. Том — с таким видом, словно шагал по воздуху, как всегда, когда бывал немного пьян. Он благодушно пожелал нам доброго вечера. Следом за ними явился Говард, он кивнул, но не сказал ни слова и сел на свободный стул, понурив голову и уставившись в угол.
— Я не мог собрать больше никого из тех, кто подписал докладную записку ректору, — сказал Мартин. — Почти все разъехались, но все-таки кворум у нас есть. Полагаю, что все вы уже знаете решение старейшин?
— Еще бы мы не знали, — возбужденно сказал Том.
— На мой взгляд, по всем основным пунктам вас оно удовлетворяет. — Мартин обратился через стол к Говарду. — Как вы считаете?
— Считаю, — сказал Говард, — что оно в достаточной степени паскудно.
— Отвратительно! — сказал Скэффингтон, не обращая никакого внимания на Говарда, как будто того тут и не было. С высоты своего величия он напустился на меня: — Отвратительно! Я не представляю, как вы могли допустить, чтобы они дали нам такую оплеуху.
— Вы, по-видимому, думаете, что это было проще простого? — сказал я запальчиво.