— Я не знаю, при каких обстоятельствах тебя подстрелили, но если верить тебе, то, конечно, конвой должен быть наказан.
— Но его не наказали и не собираются наказывать. Я, собственно, про это уже забыл. Ни одной жалобы не писал. Ладно, думаю, живой остался и хорош на этом. Но позавчера ко мне мать приезжала, рассказала кое-что. Так где же справедливость?
— Подожди, подожди. Что тебе мать рассказала?
— В ноябре у меня умер отец. Он перед смертью писал в разные инстанции, требовал, чтоб начальника конвоя, который стрелял в меня, наказали. Отцу было не по себе: как так, меня ранили, а им даже выговора не дали. Отец у меня был тоже майор. Работал начальником милиции и, умирая, проклял милицию, сказав, что правды не было и нет. За несколько дней до смерти отцу на улице стадо, плохо. У него сердце больное было. Он упал. Заместо «скорой помощи» вызвали медвытрезвитель. Привезли в милицию. Там его узнали и отправили в больницу. В нашей стране, если человек на улице упадет, его обязательно увезут в вытрезвитель. Потом ограбили мою сестру. Сняли сережки, перстень, часы. Нож подставляли к горлу. В милиции дела открывать не стали, сказав, что сестру никто не грабил. Свидетелей нет. Как же так, Павел Иванович, точно за такие преступления и здесь сидят ребята. И я тоже. Нас нашли и судили. А почему это преступление не хотят расследовать? А теперь смотрите: стоит ли милиция на страже интересов народа? Сестра моя живет на свободе и в понятие «народ», не так как я, входит.
Беспалов слушал Глаза внимательно. Иногда морщился, и тогда на лбу, выше бровей, оставался не тронутый морщинами пятачок.
Майору надо ответить, и он, закурив вторую папиросу, медленно стал говорить:
— Если ты все рассказал так, как было, милиция не права. Надо заводить дело и искать грабителей. И сажать их. Тоже изолировать от общества. Я тебе в этом ничем помочь не могу. Скажу одно: пиши жалобы. Напиши в Прокуратуру СССР. Меры должны принять. — Беспалов помолчал. — Ну, ты из-за этого и решил идти в дизо?
— Да. Настроение скверное. В голову ничего не идет. А если расстегнулась пуговица, режимник записывает. Нарушение. Да что я нарушил? Какое мне дело, если у меня пуговка на вороте или на ширинке расстегнута? Я, может быть, в знак протеста пройдусь по зоне голый. Какая мне разница — голый я или расстегнутый. У меня не только пуговка расстегнута, но и душа голая. Пусть и за это актив сделает замечание и запишет. Дадут наряд вне очереди. Потому я отказываюсь жить в зоне. Садите меня в дизо. И еще. Дайте бумагу и ручку, я напишу заявление.
Глаз написал все, с чем не согласен, а закончил так: «А потому я объявляю голодовку и требую к себе министра внутренних дел».
Павлуха прочитал заявление.
— Ты сейчас ненавидишь милицию. Ты не веришь в справедливость. Я тебе ничего не могу доказать. Но вот зачем ты требуешь министра внутренних дел, не пойму. Если каждый заключенный будет требовать министра, он только и будет по колониям разъезжать. И то не ко всем успеет.
Глаз ничего не ответил. Понимал: министр не приедет. Он мог бы потребовать кого-нибудь рангом ниже, но стоит ли мелочиться, все равно не приедут.
— Хорошо, — сказал Павлуха и снял трубку телефона.
Когда пришел начальник караула, Беспалов протянул Глазу постановление.
— Распишись, я объявляю тебе за отказ от работы и учебы десять суток.
— Расписываться не буду. Я написал заявление. Я не от работы и учебы отказываюсь, а от беззакония.
— Отведите его в дизо, — сказал майор начальнику караула.
Глаза в дизо обыскали. Забрали курево, спички, ремень и закрыли в камеру.
Дизо — старое деревянное. Всего три камеры. Глаза посадили в среднюю. «А здесь тепло. Можно зимовать».
До обеда Глаз ходил, а в обед дежурный открыл кормушку и поставил алюминиевую миску.
— Петров, принимай!
— Я объявил голодовку. От еды отказываюсь.
Из миски шел пар. Глаз отвернулся.
И в ужин Глаз пищу не взял. Дежурный, закрывая кормушку, сказал:
— Дело хозяйское. Сам себе барин.
Утром к Глазу зашел начальник караула Афанасии Емельянович. Он был толстый и пожилой.
— Как дела, Петров? — спросил старшина.
Глаз промолчал.
— Сутки не ешь. А ты зря от еды отказываешься. Что ты на нее обиделся? Что тебе она плохого сделала? Давай, Петров, ешь. Что, не будешь?
— Не буду.
— Смотри, только пять суток будешь без еды. На шестые в нашей колонии закон: еду через задний проход вливаем. Ты не первый. Мы это умеем. Я лично троих через зад кормил. Наденем наручники, скрутим тебя — и пошло. Так что выбирай: или ешь, или через зад накормим.
Старшина ушел, а Глаз задумался: «Неужели правда на шестые сутки через зад кормят? Тогда лучше от голодовки отказаться. А может, болтает? Нет, пока есть не буду».
Новый дежурный поставил еду на кормушку и сказал:
— Глаз, а Глаз, возьми еду, что ты балуешься. Если съешь, дам закурить.
Глаз посмотрел на дежурного. Он курил папиросу.
— Правда-правда, я не обманываю. Как съешь, сразу закуришь.
Глаз еду не взял и лег на нары. Дежурный убрал завтрак и подошел к кормушке.
— Глаз, что валяешься? Возьми книгу да почитай. Хочешь, самую интересную выберу?
Глаз знал, что в этой зоне в дизо дают читать книги, и, встав с нар, сказал:
— Давай.
Дежурный принес.
— Самая интересная.
Книга без переплета и без начала. Прочитав несколько малоинтересных страниц, Глаз дошел до графского обеда. Читая, как персонажи уплетали дичь, Глазу жрать захотелось, и он подошел к дверям.
— Дежурный.
— Чего-о?
— Неинтересную книгу дал. Уж больно много про еду. Специально такую выбрал, чтоб я завтрак съел.
— Да нет, я не думал об этом, — говорил дежурный, открывая кормушку, — если не нравится, я другую дам.
— Давай.
Дежурный принес другую. Глаз открыл титульный лист и прочитал: «Лев Кассиль. Вратарь республики. Ход белой королевы». «О, — подумал Глаз, — это книга интересная. Я ведь кино про вратаря республики видел».
Глаз читал и слышал в коридоре шаги. Дежурный ходил и заглядывал в волчок. Подошел обед. Миска с горячими щами — на кормушке.
— Глаз, ну что ты не ешь, хватит упрямиться, — уговаривал дежурный. — Давай, с обеда начинай. Смотри, я и папиросу приготовил.
Глаз посмотрел в кормушку. В одной руке у дежурного — папироса, в другой — пайка черняшки. Он дружески подмигнул Глазу.
— Я тебя не обманываю. Если съешь, отдаю папиросу. Потом еще дам.
Глаз смотрел на папиросу. Ему так хотелось курить.
— Нет-нет, я есть не буду. Я же голодовку объявил.
— Да Бог с ней, с голодовкой. Пусть другие голодают, а ты ешь. Желудок только портишь. Ешь давай, папиросу отдаю сразу.
Глаз, чтоб не смотреть на папиросу, отошел от кормушки и взял книгу.
Вечером дежурный поставил ужин на кормушку и снова уговаривал Глаза. Тот не поддавался.
На другой день Глаз «Вратаря республики» дочитал, а «Ход белой королевы» не стал. «Мура какая-нибудь, — подумал он, — о шахматистах, наверное. Не буду читать». Глаз положил книгу на нары и постучал в кормушку.
— Старшой, дай ручку и бумаги. Буду жалобу писать.
Дежурный принес. Глаз лег на нары и написал жалобу в Прокуратуру СССР. Описал подробно, как его в побеге ранили, а начальника конвоя не наказали, и что совсем недавно ограбили сестру, а в милиции дела не завели.
Походив по камере, Глаз написал письмо начальнику уголовного розыска заводоуковской милиции капитану Бородину. Написал то же, что и в жалобе. «Пусть, — думал Глаз, — Бородин ответит, почему не стали вести следствие».
Смену принял веселый дежурный. Было ему за сорок, и он игриво стал говорить:
— Ну как, все не ешь? Зря ты, зря. Еда вся на столе. Холодная, правда. Давай ешь, я ее подогрею. Будешь?
Глаз отошел от кормушки. Трое суток не ел, лишь несколько раз пил, и теперь по-волчьи жрать хотелось. У него шла борьба с голодом. «Вот, падлы, вот, суки, — ругал он, голодный, весь белый свет, — не хочу я сидеть в этой зоне, — закипело у него, — жить в этом проклятом Союзе не хочу. Вот возьму сейчас бумагу и напишу жалобу в Америку, раз наши не помогают. Напишу президенту Соединенных Штатов, что нет у нас справедливости, хочу ехать к вам. Кто у них президент? Кеннеди убили, потом Джонсон был, а кто же сейчас заправляет? Да это я спрошу. Но жалобу в Америку не пропустят. В тюрьме тогда один писал генеральному секретарю Организации Объединенных Наций У’Тану, что он бросает к чертовой матери свою родину и просит на ближайшей ассамблее рассмотреть его заявление, чтоб ему разрешили выехать из Союза. Но ведь над этим письмом воспитатель тогда посмеялся. Он его, конечно, У’Тану не отправил. У’Тан-то международной организацией руководит, и Союз в нее входит, а в Америку мое письмо тем более не отправят, раз У’Тану не отправили. К черту, к черту этот Союз, не хочу в нем жить — душители, кровососы. Над письмом Павлуха посмеется, скажет, ты вначале срок отсиди, а потом просись там в разные Америки. Ишь, будет смеяться он, дали тебе восемь лет, ты два года отсидел и в Америку запросился. Молодец. Если б из тюрем и лагерей всех преступников выпускали за границу, многие бы уехали. Одному тебе, что ли, сидеть не хочется. Я бы Павлухе ответил так: «Я в тюрьме сидел, здесь первое время сидел, а ведь не просился к американцам, а сейчас, — я же рассказал вам, как обошлись с моей сестрой, как меня идиоты чуть не пристрелили, — я не хочу жить в нашей стране. Хоть куда, хоть на другую планету от такой справедливости. Вся наша справедливость, будь она проклята, только на словах. Даже отец мой, умирая, сказал, что зря столько лет боролся. А отец-то был честным. Взяток не брал. Если он перед смертью от милиции отрекся, то как же я ее признаю?» Павлуха будет внимательно слушать. Он всегда выслушивает человека. Что я ему еще скажу? Скажу еще вот что: «Будь весь Союз проклят! А как я жил в Одляне? Как там над малолетками издеваются. По приказанию начальника колонии, начальников отрядов пацанов водят на толчок, водят и чуть насмерть не забивают. Это что, Павел Иванович, советская справедливость? Ну кому, кому я здесь в Союзе нужен? Я преступник, чуть ли не враг». Господи, как жить? Да и ради чего жить? Может, чиркнуть ночью по вене и истечь кровью? За границу не выпустят, на другую планету не отправят, а шесть лет сидеть. Будьте прокляты, гады, ненавижу вас, суки, как вы опостылели все!»