Ночью она сошла на первой же пристани, чтобы не видеться никогда. Это было ясно обоим. Он следил, как она сходила. Сидел всю ночь в палубном шезлонге, продрог до чертиков. Но зато он видел, незамеченный, как она шла по трапу, блестя в черноте чешскими лакировками.
Пристань была маленькая, дебаркадер старый, время за полночь. Кроме нее, идиотки и курицы, никто не сходил. Что за блажь вселилась ей в голову. Это ведь не хлопнуть дверью, как пятнадцать лет назад, хлопнуть и уйти, но известно куда, по крайней мере, из маленькой столовой в московской квартире его младшей сестры в соседнюю спальню. А сейчас? Правда, и тогда Анечка вела себя не лучшим образом: двое суток не выходила к столу и вообще, кажется, никуда не выходила, сидела изваянием на сестриной постели с ногами, распустив волосы, читала вышедший только краткий курс ВКП(б) и зачем-то грызла прядь волос, наматывая их на палец — привычки у нее до старости были девичьи.
Когда дядя Саша неожиданно для обоих встречался с ней взглядом, например, оказавшись на прямой линии между ее золотою глупою головою и узенькою рукою сестры, открывавшей дверь спальни, в которой Анечка пряталась, застигнутая его взглядом, Анечка сразу же поворачивалась спиною, но он все равно успевал заметить красные пятна нестерпимой ненависти на ее скуластом лице.
Ужиная с сестрою и сестриным мужем перед отъездом к себе на родину (она все сидела за дверью), он выпил водки и громко, чтоб и она слышала, спросил сестру:
— Ну, а как Анна Никитишна в сортир ходят? По карнизу? Или ты им «генерала» подаешь, по-купечески?
— Саша! — вспыхнула сестра и кинулась в спальню, но там, видимо, ей тоже шепнули этакое, потому что сестра назад вылетела пулей, а муж сестры, тихий человек, даром что военный, закурил прямо за столом, чего никогда не делал, бережа больное женино сердце — курил только на балконе, а зимой — в форточку. За дверью спальни и так эти два дня стояла тишина, а сейчас стало даже неправдоподобно гихо, и в этой тишине дверь наконец-то распахнулась, и она сама с неубранной косою и узкими своими татарскими глазами, Медуза Горгона, другое сейчас и на ум не приходило, встала на пороге в коротком для нее сестрином халатике.
— По-купечески! А ты как? По-дворянски? — И еще добавила: — Слизняк!
— Вы говорите чудовищные глупости! — заплакала на кухне сестра, а муж сестры выскочил-таки курить на балкон.
Тогда было ужасно, но задыхаясь в свой черед от ненависти на сломанной раскладушке — она все время распарывалась под ним с треском, штопанная через брезентовый край суровыми нитками — всю бессонную ночь, ожидая дребезжанье утреннего будильника, чтобы встать и уехать от Анечки к себе на родину, в свою жизнь, все равно он знал — она спит рядом. В соседней комнате. И кроме него, ее никто не обидит. Он убил бы любого.
Он вспоминал ту ночь теперь, когда, замерзая от речной сырости, караулил ее печальное бегство в тени капитанского мостика, и ему казалось, что не было этих длинных лет — довоенных, военных, послевоенных, а стоят рядом, плечом к плечу, только эти две ночи, когда он терял ее навсегда.
Еще через десять лет умерла его младшая сестра, ее любимая подруга, но дядя Саша и Анечка не встретились. Она приехала на другой день после его отъезда, опоздав на похороны: время было августовское, она не смогла взять билета.
Дядя Саша узнал об этом из обстоятельного письма сестриного мужа, который сам по смерти любимой жены теперь регулярно писал дяде Саше; узнал дядя Саша и о том, что Анечка много болела в прошлую зиму, что здорово изменилась и по-прежнему одна. Последнее было уже неудивительным. К письму был приложен ее новый адрес, написанный ее рукою — дядя Саша сразу узнал незабвенные каракули, а край бумажки был оторван, видно, писали наспех. Оставалось непонятным — это она специально для него, или просто оставила свой адрес, уезжая. Муж сестры про это ничего не сказал, но зато сообщил, что Анечка работает в должности старшего научного сотрудника в том же институте, на пенсию не ушла и не собирается, дирекция института ее ценит — новая двухкомнатная квартира тому свидетельство.
Дядя Саша, конечно, не собирался вступать с нею в переписку, но листок с адресом надежно спрятал.
Прошло еще пять лет, и новые похороны — на этот раз двоюродного брата Георгия — их повстречали.
Помните Георгия? Неужто не упомянут он в долгом нашем рассказе. А тот давний вечер на террасе, когда она, Анечка, качается в качалке за неделю до безвременной кончины эрцгерцога? Поповны пьют чай со сливками, а дядя Саша острит, что на лошадях конного завода ее братца хорошо хохлам пиво возить. При чем тут хохлы? Такой уж был человек, наш дядя Саша! Но и она тоже, надо ей отдать справедливость, не сахар…
На этот раз они приехали оба, одновременно, он с Камы, она из своей Полтавы в город Куйбышев, чтобы по крутой окраинной улочке с деревянными домами пройти за гробом ее двоюродного брата Георгия, скромного учителя физики на пенсии.
Может быть, именно в то, продленное их неторопливым траурным шагом мгновение, когда процессия, если можно было назвать так горстку близких покойному людей, состоявшую из его жены, тоже школьной учительницы, которая, спотыкаясь о булыжники, семенила рядом с гробом в черной велюровой шапочке, и немногочисленных друзей, завернула за угол, и за поворотом спускающейся вниз улицы дядя Саша и Анечка, позвольте уж так их и называть до конца, увидели великую реку с вечным призраком парохода, может быть, тогда, а может быть, на городском вокзале, куда он был вынужден поехать провожать ее и еще какую-то подругу, уезжавшую вместе с ней ночным неудобным поездом, и вот когда поезд тронулся и в окне вагона возникло ее лицо, сглаженное толстым вагонным стеклом, и она улыбнулась вдруг, не улыбавшаяся ему десятками лет, колени у дяди Саши стали ватными, он вспомнил ее прежнюю дикую повадку и нелепую встречу в Нижнем, и с трепетом в маленькой сморщенной женщине с перманентом на тугих волосах узнал ненавистную прежде Фиру, и удивился, как это женщины могут дружить годами. А поезд уходил: она опять уезжала. А в общем, безразлично, когда, но именно в эту, печальную обстоятельствами встречу дядя Саша и Анечка поняли, что отношения их, казавшиеся невозвратимо погибшими, продолжаются помимо их воли, и более того, достигли той странной стадии, когда физическое присутствие одного в глазах другого ничего не прибавляет, а, напротив, раздражает несостоятельностью передать невыразимое и поражает несовпадением…
И как объяснить суть, которая есть тайна, как утверждал дядя Саша, «вещь в себе» по-кантовскому философскому разумению? Но если эта загадочная вещь в себе произрастает на нашей почве… О! Только и воскликнем: О! Ничего и не остается другого. А пароход, севший на мель где-то в районе прежней Самары, зря кричит в тумане, будя одинокую вдову на металлической кровати с никелированными шариками. Пузырьки с сердечными и успокоительными каплями, поставленные в ряд на венском стуле, за которыми охотятся театральные администраторы для постановки чеховских пьес, пузырьки звякают друг о друга от колыхания пружинной сетки под тяжестью безутешной вдовьей души, еще одетой в высыхающую с каждым вздохом телесную оболочку, которая, оболочка то-есть, только к старости и выглядит истинными путами души, в то время как в юности кажется, что сама душа глядит из каждой клеточки нежного девичьего естества, а тут уж, конечно, и есть искушение дьявола, поскольку душа — она душа, и все тут.
Покинем вдову и Самару, ныне индустриальный Куйбышев, опустим в нашем повествовании все глупости и несуразности вновь возобновившейся переписки, забудем глупую ссору, когда он прислал ей к Новому году свою фотографию в новом костюме и картузе, который он, несмотря на протесты жены, стал носить в старости, а Анечка почему-то в ответ отправила фотографию своего кота на вышитой собственноручно подушке… Бог со всем этим!..
Они опять купили билеты на один пароход, они — это дядя Саша и Анечка.
Он увидел ее сразу. Она стояла, поставив у ног чемодан, облокотившись на гипсовый парапет балюстрады, от которой круто вниз к реке шла трава, подстриженная, яркая. На ней был плащ, серый, добротный, с пряжками новая эпоха, но две косы над маленькими ушками были приподняты, как прежде в пятидесятом, от затылка к темечку, как она стала носить после войны, и у него заломило под ложечкой от этого ее обнаженного затылка с глупой прической. Жена дяди Саши была красивее, полнее, моложе, но с годами ему становилось все равно — глядеть на нее или нет, думать о ней или нет. И вот сейчас он о ней и не подумал; это автор по скверной привычке отвлекаться вспомнил о докторше, да заодно об их выросших детях, из которых уже и последняя, самая младшая дочь давно вышла замуж, жила отдельно и работала товароведом в магазине, но сам дядя Саша, самолюбиво стараясь не припадать на больную после перенесенного инсульта ногу, наконец подошел к обернувшейся, почувствовавшей его приближение Анечке… Картуз он снял и держал в руке.