В ссорах дяди Саши и Анечки всегда было непонятно, кто начал; издали казалось, что темная волна поднималась со дна их измученных душ, опустошительная и роковая, а потом уж, что и говорить — пустой берег в обломках.
Но сперва:
— Вы не меняетесь, Анна Никитишна! — сказал дядя Саша Анечке на пароходной пристани, куда она приехала, запоздав, в серой «Победе» с шашечками, а он уже ждал ее, перекинув через руку китайский плащ. Это он нарочно сказал ей, и разглядывать было нечего, сразу кинулась в голову легкая сетка морщин; он почувствовал жалость к ее тоже поддающимся несправедливому старению татарским скулам, но сами глаза Анечки в отместку полыхнули на него по-прежнему опасным светом, вот тут он и сказал ей дрогнувшим голосом:
— Вы не меняетесь, Анна Никитишна! — то есть не так уж и солгал дядя Саша.
Сестры его утверждали, что она одна, всегда одна; говорили они об этом, понизив голос, с ударением на «всегда» и обязательно при этом взглядывали на него значительно, и в письмах писали: «Анечка все одна».
Днечка носила теперь новую прическу, будучи незамужней, она особенно следила за собою — это бросалось в глаза в провинциальной толпе; его всегда поражало, как она видна в толпе, — и в юности, и вот сейчас, когда шла навстречу ему легким, не меняющимся с годами шагом. Ее новая прическа — две косы, уложенные вокруг головы, подтягивали волосы к вискам, и она по-прежнему смахивала на лошадку… Загадка ее отдельного независимого существования мучила его; он иногда пытался представить ее жизнь и всегда в мыслях своих натыкался на какого-нибудь ублюдка мужского рода — иначе не получалось; печальное утверждение его сестер — «всегда одна» — не убеждало ни на йоту. А что думала сама Анна Никитична? Кто разберет, какие мысли метались ночами в ее теряющей златокудрость голове? Но сейчас, несмотря на все потери, она казалась себе удивительно красивой.
Бывает такой обманчивый взгляд на себя в зеркало, когда посмотришь и возрадуешься, что, мол, в юности лицо было глупее, рот неопределеннее, неловкость сводила плечи наперед, стеснительно пряча грудь. Но только помнящие другое могут сказать о непередаваемом очаровании навечно ушедших в прошлое пухлых губ на нежном глупом лице… К счастью, дядя Саша и не помнил ту Анечку, когда глядел на эту, а сегодняшняя Анечка была совершенно размягчена и упоена красотою ярких осенних берегов и еще тем, что увидела в глазах дяди Саши, и задохнулась… Чешские тупоносые лакировки, только купленные на совещании, ловко сидели на длинных ногах, когда она вслед за дядей Сашей прошла весело по ковровой дорожке сияющего пароходного ресторана, и в предвосхищении будущего ужина с удовольствием потянула носиком острый запах маринованной селедки с луком, которую пронес мимо официант на мельхиоровом подносе вместе с запотевшим графинчиком.
Взметнув плиссированною юбкою, Анечка с удовольствием села в тяжелое кресло, заботливо придвинутое дядей Сашей, небрежно повесила лакированную сумочку — случайно как раз к туфлям — на поручень кресла и туманно улыбнулась в пространство.
Шампанское сразу же ударило ей в голову, и тут почему-то, хотя разве удивительно поделиться радостью со старым другом, пришло ей на ум рассказывать дяде Саше о своей защите — его сестры не написали ей, щадя самолюбивую подругу, о потоке глупых ядовитых слов, которые со страстью излил дядя Саша как раз по поводу ее диссертации.
Рассказав милые и веселые подробности банкета, она — пьяная с непривычки голова, потерявшая бдительность, — легко перескочила на только что закончившееся совещание в Горьком, на беглый анализ выступлений крупнейших ученых страны и вдруг, всплеснув руками, попросила с девической непосредственностью еще одну бутылку крем-соды.
Дядя Саша подозвал официанта, крем-соду заказал, но поведение Анечки стало казаться ему неестественным, манеры экзальтированными, и, слушая с угрюмой враждебностью, которую она все не замечала, эйфорически-маниакальный бред по поводу люцерны, хлеба, земли и будущих урожаев — и это после двух лет удушающей засухи, — он раздражался все более. Он налил себе водки, дрожащей от злости рукою, и выпил один, не чокаясь. Теперь она рассказывала дяде Саше о визите Трофима Денисовича — она так и говорила «Трофим Денисович» — к ним в институт.
Тут дяде Саше пришло на ум, что она, даром что пятидесятилетняя, но еще ого! как ничего, а эти одинокие, известное дело, похотливее иных семейных, и если она, Анечка, перед ним, простым смертным так заливается, то перед академиком небось и не такой хвост распустила… Рука дяди Саши, сжатая в кулак, теперь выбивала барабанную дробь.
Наконец Анечка обратила внимание на новый блеск в его глазах и остановилась.
— Что с вами, Саша? — спросила она обеспокоенно…
Вот она вся тут, как на ладони, глупая женская забывчивость. Да что забывчивость! Остановите любую на улице, спросите, где право, где лево; если не обидится и не обалдеет вопросом, то сперва подумает, а потом только скажет. И так во всем! Анечке бы давно замолчать, да дать рассказать о себе мужчине, да посочувствовать, смирнехонько хлопая глазками, а она — Трофим Денисович да Трофим Денисович! Да вы его просто не знаете, Трофима Денисовича! да его идеи уникальны! да в соседнем секторе его ветвистою два га засеяли! да я сама со своею люцерною!
Тут и крикнул ей дядя Саша осипшим от ревности голосом про ее Трофима Денисовича:
— Академический петух!
Крикнул, как припечатал. А потом сказал поласковее:
— Академический петушок в бедном полтавском курятнике.
— Александр Васильевич! — глаза Анечки сузились, но дядю Сашу несло, как телегу под гору.
— Ку-ка-реку! Ку-ка-реку! А курочки: кудах-тах-тах! Кудах-тах-тах! — дядя Саша лицом показал и петушка и курочек.
— Вы — ничтожный пошляк! — почти с удивлением сказала Анечка.
— Может быть! — где уж «телеге» остановиться.
— И хам! — наконец-то голос крови разбудил Анну Никитишну.
— Да, я — хам! — с гордостью сказал дядя Саша. — Но зато у меня есть голова на плечах, а у вашего академика только хер…
От этого слова, произнесенного им с каким-то особым, как ей послышалось, шиком, она побледнела до обморока и, не думая ни о чем, потянула на себя белую скатерть, уставленную судками с красной и черной икрой, блюдом с осетриною и семгой, прихотливо украшенными листочками сельдерея и кружками вареной морковки. Все это поползло, наезжая друг на друга и дребезжа вместе с графинчиком водки и двумя бокалами, в которые только что — да ведь, действительно, только что, полчаса назад, не более, — дядя Саша разлил марочное шампанское «Абрау-Дюрсо», принесенное в мельхиоровом ведерке. И когда Анечкина вилка, первая достигая края стола, звякнула об пол, Анечка, зажмурившись, сгребла скатерть сильною рукою и в сердцах хватила об пол весь этот водочно-рыбный ресторанный узел. Бутылка любимой Анечкиной «крем-соды» покатилась, не разбившись, под соседний стол к сапогам еще довольно молодого полковника, проводившего свой отпуск на пароходе вместе с женою подчиненного ему лейтенанта. Лейтенантша взвизгнула.
— И все это терпит великий народ, — сказал почему-то дядя Саша, а кому сказал… Ведь не полковнику же с лейтенантшей, в самом деле, а если он это Анечке хотел сказать, так она уже и не слышала. Ее и след простыл.
Она бежала, рыдая, к себе на корму, в маленькую одноместную каюту, и там, в каюте, как была, не сняв даже чешских лакировок, бросилась на кровать и затихла.
Ночью она сошла на первой же пристани, чтобы не видеться никогда. Это было ясно обоим. Он следил, как она сходила. Сидел всю ночь в палубном шезлонге, продрог до чертиков. Но зато он видел, незамеченный, как она шла по трапу, блестя в черноте чешскими лакировками.
Пристань была маленькая, дебаркадер старый, время за полночь. Кроме нее, идиотки и курицы, никто не сходил. Что за блажь вселилась ей в голову. Это ведь не хлопнуть дверью, как пятнадцать лет назад, хлопнуть и уйти, но известно куда, по крайней мере, из маленькой столовой в московской квартире его младшей сестры в соседнюю спальню. А сейчас? Правда, и тогда Анечка вела себя не лучшим образом: двое суток не выходила к столу и вообще, кажется, никуда не выходила, сидела изваянием на сестриной постели с ногами, распустив волосы, читала вышедший только краткий курс ВКП(б) и зачем-то грызла прядь волос, наматывая их на палец — привычки у нее до старости были девичьи.
Когда дядя Саша неожиданно для обоих встречался с ней взглядом, например, оказавшись на прямой линии между ее золотою глупою головою и узенькою рукою сестры, открывавшей дверь спальни, в которой Анечка пряталась, застигнутая его взглядом, Анечка сразу же поворачивалась спиною, но он все равно успевал заметить красные пятна нестерпимой ненависти на ее скуластом лице.