— Смотрите, сколько в жизни путей, — сказал его психотерапевт, — и один путь вовсе не обязательно лучше другого. Вопрос стоит так: что лучше для вас в этом месте, в это время, вот из чего надо исходить.
Но что это за место? — спрашивает себя Генри — в это время он мчит домой, пожирая пространство серой автострады километр за километром, поедая глазами пылающее небо. Куда я попал, что это за место с его литографиями, с его ткаными по шагаловским мотивам ковриками? С Майклом и его несовершеннолетним любовником, с матерью этого юнца, торгующей собой в синагоге. Что это за место? Что оно такое? Он заставил мать перебраться сюда, чтобы она жила поблизости от него. Научился водить машину. И тем не менее наконец он смог прозреть всё вот это вот, позволить себе — утвердившись в своей правоте — прозреть: этот Венис с его искусством, пляжем, со всей его колоритностью, на самом деле Содом. Содом и Гоморра, вместе взятые. Воровство, выставленная напоказ плоть — и больше ничего. Он предельно четко видит это разветвление. С одной стороны — Венис, бесстыжий, загнивающий под жарким солнцем, с другой — Восточное побережье, затворническое и закрытое застегнутое наглухо. Милый Принстон с его вековым деревьями и башнями, дорогие его сердцу университеты, всем-всем вплоть до Нью-Йоркского, стопки книг, искусство, наука, вместилища учености, где жизнь течет по-прежнему чинно и благопристойно. Где делячеству и всему этому распутству не проникнуть за железные ворота.
— Генри, — матери надоело молчать, — по-моему, раввин говорил очень хорошо.
Ему еще придется вернуться. Ему еще придется отыскать путь.
— Генри, — говорит Роза, — это что, полицейская машина? Она что, гонится за нами?
Как бы то ни было, связи с искусством он не потеряет. Если иначе не получится, будет работать в частном секторе. Он вернется. Он снова посвятит себя служению красоте. Не торговле, не делячеству, а непосредственно искусству. Он уедет, уедет и даже не обернется, не бросит взгляда назад. Уедет и не обернется. И он стал припоминать, как зовут братнина приятеля из Шорт-Хиллс.
Устная история
пер. Л. Беспалова
Раз в неделю Роза участвует в проекте «Устная история Вениса». По понедельникам к ней присылают одну девушку, Альма ее зовут, и Роза рассказывает ей о разных разностях из своей жизни. Бывает скучновато, но дело важное, а раз так — надо помочь.
— Затея нелепая, не думай, что я этого не понимаю, — говорит она своему сыну Эду, когда он звонит.
Альма очень даже ничего, при том что ходит Бог знает в чем. Впрочем, все они так одеваются. Такое же шмотье рекламируют в каталогах. Роза получает все, какие есть, каталоги. Там девяносто девять процентов шлока[21], причем за двойную цену. А товары с так называемой скидкой, те хуже всего. Цены на них еще так сяк, но дрянь, она дрянь и есть! Каждую неделю Роза гадает, в чем Альма придет но ни разу не угадала. Она ничего по два раза не надевает и гладить ничего не гладит. Разведенка, ясное дело, вот она кто. Она сама Розе сказала. В последний раз пришла в серьгах из чугуна. В каждом ухе по две дырки. Но вообще-то одевайся и причесывайся она иначе, была бы вполне симпатичная. Не красавица, нет, но руки у нее изящные, а рукам Роза придает особое значение.
Руки, только руки не нравятся Розе в жене ее сына Эда. Даже на свадебной фотографии руки у нее грубые, с толстыми пальцами. Все фотографии упрятаны в ящики, кроме тех двух, что на секретере. Мальчики на них сущие ангелочки. Им там два и пять. Для проекта Роза достала старые семейные фотографии. Кроме фотографий, из своей прежней квартиры она взяла только диван и китайский ковер, зеленый. Когда она поступила в «Дамскую одежду Мейсиз», где работала до того, как получила место в «Тиффани», она в первую очередь купила этот ковер. А после него — зеркало с гранеными краями, но оно разбилось. Оправа была плохо пригнана, и как-то ночью оно грохнулось на пол, Роза потом еще неделю вздрагивала. Обеденный стол с шестью стульями к нему Эд не разрешил ей взять: в Венисе у нее однокомнатная квартирешка в доме для жильцов старшего возраста. Но китайские вложенные один в другой столики вместе с мягким креслом и лампами перегородчатой эмали это гарнитур: не разрознивать же его. Лампы захотел взять другой Розин сын, Генри, но он переехал в Англию, и Роза их ему не отдала. Он сорвал ее из Вашингтон-хайтс: мол, ей лучше жить поблизости от него, в Калифорнии, а сам перебрался сначала в Нью-Йорк, а потом — и трех лет не прошло, как она переселилась в Венис, — в Англию. И когда он бросил ее тут, она сказала, что не разрешит ему увезти лампы. И водрузила их на комод рядом с кроватью. А для чтения купила лампочку в семьдесят пять ватт.
Альма — нога за ногу — входит в комнату, на этот раз ее короткие волосы словно вздыблены ветром.
— Садитесь, садитесь же, — торопит ее Роза, и Альма падает на диван, приминает подушки своими папками. Альма все расшвыривает, Розу это и коробит, и восхищает. Спроси ее, она сказала бы, что Альма не умеет себя вести. Меж тем Розе нравится поругивать Альму. Она всегда питала слабость к несносным детям. Даже теперь несносный Генри, хоть он уже не ребенок, все равно ее любимец.
Девушка перебирает папки, прежде чем спросить: «Как поживаете?», что-то там подкручивает в магнитофоне. Роза обдумывает вопрос.
— Я чувствую слабость. А как вы себя чувствуете?
— Отлично. — С минуту они смотрят друг на друга.
Опять Альма вся мятая-перемятая, отмечает — без осуждения — Роза. Она убавляет звук в приемнике, приглушая симфонию Айвса[22]. Альма, прижмурившись, наблюдает за ней. Раскаленное добела дневное солнце все еще слепит, размывает очертания комнаты.
— У вас нездоровый вид, золотко, — говорит Роза. — Вы вся пылаете.
— Это я обгорела. Не беспокойтесь.
— Я всегда была такая светленькая, — говорит Роза.
Альма прерывает ее:
— В нашу последнюю встречу вы говорили о своем детстве. Давайте вернемся к тому, на чем мы остановились. Ко времени до Первой мировой войны. Как ваша семья выживала в обстановке такого прессинга?
Роза откидывается в кресле, при этом платье поднимается выше колен, открывая эластические резинки темно-коричневых чулок.
— Я вам расскажу про Депрессию. Мы тогда жили в Бруклинском доме. У нас, слава тебе Господи, был дом.
И она — Бог весть почему — поводит рукой над нагромождением мебели. Труднее всего было перевезти секретер. Пришлось снимать жалюзи и вносить его через окно. Что Роза тогда пережила. Она ломала руки в ожидании, когда же секретер пройдет через окно, была уверена, что грузчики наверняка забудут про резные шишечки наверху.
— До войны, — Альма не позволяет ей отвлекаться. — Я хочу поговорить о прессинге до войны. Как ваша мать с этим справлялась? Где вы жили?
— Что вам сказать, война это грязь и опасности. Я бы ни за что не вернулась в Вену. Ни за что, ни за что. Меня отправили в Англию, и я стала совсем англичанкой. Все, что я помню о Вене, это грязь.
Альма подается к ней.
— Нельзя ли более детально? Для нашего проекта это очень важно.
— Альма, — понижает голос Роза. — Я обещала вам помочь, но кое о чем лучше забыть.
— Постарайтесь вспомнить. Вы же свидетель тех времен — тех трагедий.
— Чушь, — фыркает Роза. И тем не менее улыбается: ее трогает Альмин интерес к ее жизни.
— Мне необходимо ваше содействие.
— Ну что ж, — Роза соглашается, — мы что-нибудь сочиним, золотко. Ваш университет ничего и знать не будет.
— Миссис Марковиц! — Есть в Розе что-то такое, что озадачивает Альму. Какая-то беспечность, лукавая беспамятность. Альма предпринимает еще одну попытку. — Хорошо, я постараюсь сформулировать мой первый вопрос в менее специальных терминах. Говоря о прессинге, я вот что имела в виду Как представительница поднимающейся вверх европейской буржуазии и как женщина опасались ли вы, что вашим планам повышения своего статуса в Вене не суждено осуществиться?
— Я же была совсем маленькая, — Роза становится на дыбы. — Это же до первой войны было, вспомните. Вы меня полной дурой выставляете. Мало того, мы же были евреи. Вот почему мы сюда приехали.
— Следует ли из этого, что вы принадлежали к еврейской интеллектуальной элите? Верно ли будет определить вашу семью так?
— У меня было шесть братьев, — Роза задумывается. — Одни были толковые, другие — нет. Джозеф — да, он толковый, Джоэль — да. — Она загибает пальцы. — Сол — нет, Мендель — да. Нахум — он умер молодым. Хаим, был ли толковым Хаим? Ну уж нет — да упокоится он с миром. У него было золотое сердце. Скорее всего, одна половина семьи была элитой, другая — нет.
— Собственно говоря, я спрашивала, каков был ваш экономический статус? Как бы там ни было, идем дальше.
— Экономический? Мы имели дом, — сообщает Роза. Он и спас нашу семью.