Фейгеле работает накладчицей в типографии. У нее зеркальные глаза. Когда вы смотрите в эти глаза, вы видите себя. А когда смотритесь в зеркало, перед вами возникает она, Фейгеле. Фейгеле — девушка что надо. У девушки должно быть круглое личико, — так оно у нее есть. В личике должны быть два круглых голубых глаза, — так они на месте. В глазах должны сверкать круглые смешинки, — так они сверкают. Словом, Фейгеле — девушка что надо.
И когда Монька приходит усталый с работы, ему приятно отдыхать вместе с ней.
Тайбеле — наборщица. И у нее, словно нарочно, все наоборот: у нее лицо продолговатое, с заостренным подбородком, с колкими глазами, и вся она такая ершистая, колкая, а своими остротами она хоть кого проймет.
Она Моньку отдохнувшего умаять может.
Моньке обе девушки нравятся. Они дополняют одна другую.
Само собой понятно, что ничего хорошего из этого не получилось. В первый раз они обе его целовали и сами по ошибке расцеловались.
Нетрудно догадаться, как дальше дело пошло.
Горячие поцелуи, поцелуи по привычке, поцелуи холодные, редкие поцелуи, поцелуи нехотя, размолвки, ссоры.
В конце концов диалог, придерживаясь начального стиля:
— Ах, как мне все безразлично.
— Даже я? — чирикнула Фейгеле.
— Даже я? — проворковала Тайбеле.
— Даже обе, — пробормотал Монька.
Лежал белый снег. Снег растаял. Плавают мутные облака.
Монька Минкин попыхивает трубкой, и мысли его растягиваются, курчавятся и расползаются, как облака, мутнеют и тают. Как ему это все надоело!
Трубка погасла, он достает щепотку табака, и тут из кармана вываливается какая-то скомканная бумажка. Он разглаживает ее, и лицо его светлеет.
Это, оказывается, вчерашняя записочка Пилинки, новой накладчицы. Она вчера забыла ее на столе в буфете. Он перечитывает записочку снова:
«Сонечка, дорогая! Сегодня самый лучший день в моей жизни! До сих пор жизнь моя двигалась, как часовая стрелка. Часы идут, но движения часовой стрелки не видно. Точно так же незаметно текла моя жизнь… Но сегодня у меня самый лучший день…»
Читая записку в первый раз, он на этом месте остановился. Он был уверен, что дальше речь пойдет о каком-нибудь парне, который ей подвернулся. Ничего более важного он, Монька Минкин, представить себе не мог. Но, читая теперь, он совершенно был ошарашен.
«Дорогая моя, — писала далее Пилинка, — ты даже не можешь себе представить! Сегодня я в первый раз пришла в типографию! Я работаю. Шумит машина, шуршит бумага… Словно шорох листьев на деревьях… словно шепот колосьев в поле… Совсем как в детстве».
Монька Минкин когда-то сам это чувствовал. Теперь он воспринимает только грохот железа…
Ему нужно серьезно взяться за свое изобретение. Нужно обязательно закончить работу. Нужно выбросить муть из головы, чтобы ничто не мешало ему заниматься делом.
Но вот Монька Минкин выходит из дома. Кто-то задел его зонтиком. Перед глазами испуганная девушка, и он слышит всего два слова:
— Ох, простите!
Но разве это слова? Это пение весенних птичек в вечернем воздухе, это ночные звуки скрипки в лодочке. Он отвечает «Спасибо!» — и очень рад своей шалости.
Чихнул он и вдруг слышит:
— Будьте здоровы! — Это, улыбаясь, пожелала ему молодая мать с ребенком на руках.
— Спасибо, спасибо и еще раз спасибо за хорошее пожелание и за милую улыбку.
Он испытывает теперь большое удовольствие от этих мелочей. Как хорошо! Как хорошо!
Первый дождь. Длинными водяными проводами соединились небо и земля, и кажется, будто небо притягивает к себе землю.
Монька Минкин на работе. Ему приятно, что он находится под крышей. Дождь усиливается, в цинкографии темнеет, но на душе у него светло.
Он шлифует клише. На клише выгравирован весенний пейзаж. И Монька чувствует, будто его осыпали цветами, — его изобретение почти готово.
В полдень прояснилось. Дождь, по своей старой привычке, лил, лил и вдруг перестал. Оборвались водяные провода. Земля снова отодвинулась. Небо ушло ввысь.
Монька, по своей старой привычке, придвинулся к девушкам, но тут же спохватился. Как это он забыл, что они все ему надоели, да еще как надоели. Надоело ему всегда помнить о них.
Но одна девушка его окликает:
— Глянь-ка, Моня, на эту новенькую. Она думает, должно быть, что пришла на гулянку. Приперлась в новом платье…
Монька всматривается. Да это же она, эта новенькая, забыла вчера записочку!
— Ха-ха-ха! — продолжает девушка. — Мы вчера сказали ей смочить форму, а она понесла ее под кран и давай лить воду.
Монька смотрит: красивое личико. Но она какая-то странная. Стоит недотрогой, как греческая скульптура или, проще сказать, как школьница старших классов. А подойдет кто-нибудь к ней, и она меняется в лице. Она виновато улыбается, пялит виноватые глаза и старательно прислушивается к тому, что ей говорят.
Когда от нее отходят, в ней снова появляется что-то от греческой богини, и в то же время она продолжает виновато улыбаться. Она еще больше теряется. Ей, этой маленькой, нужно приобрести другой, новый вид, но пока у нее и свой, прежний, неясен.
А тут, как назло, гурьбой надвигаются ученики-наборщики. Они взялись за руки и подступили вплотную к ней:
— Ах ты, душенька моя! — восклицает один, который посмелее.
Она не знает, как ей быть. Она пытается улыбнуться, но вместо улыбки получается какая-то гримаса.
И вот она уже окружена со всех сторон. Она, должно быть, чувствует себя как рыба, выброшенная на берег.
Подойти спросить ее — как-то неловко…
— А ну, кыш отсюда!
Эти слова вырвались с такой силой, словно они на пути своем запоры сорвали. О, Монька может прикрикнуть!
Ребят как не бывало. Монька подходит к ней. Глаза ее не то смеются, не то плачут. Но она улыбается неискривленной улыбкой.
Она, видать, благодарна ему. Он подает ей ее записочку:
— Вы вчера оставили на столе.
Как тонущее в реке солнце блестит иногда всеми цветами радуги, так заблестели, засияли вдруг глаза Пилинки.
Только бы они, как солнце, не зашли, пусть сияют они и сияют. Но она задернула белые занавески.
Почему же и он, Монька, опустил глаза? Может, он вглядывается в пол — не отражается ли в нем сияние ее глаз?!
Она его благодарит. Она подает ему руку. Ее зовут Пилинка.
Какая красивая рука у нее. Какие заостренные пальчики. Да и вся она такая красивая. Вряд ли он когда-нибудь видел такую красавицу. И даже булавочка, которая будто невзначай приколота к блузке, блестит каким-то особым блеском.
И Монька заговорил. А когда Монька говорит, то он до чего-нибудь договаривается. Нет, ему нельзя говорить. Необходимо прервать на полуслове. Ему нельзя затевать новой истории. Как они липнут к нему, эти истории! Они отрывают его от работы. Они не дают ему довести до конца изобретение.
— До свидания! — говорит он.
— Всего вам хорошего! — словно птички, сорвавшиеся с ветки, слетели у нее с губ эти слова.
По дороге у Моньки вдруг возникает странная мысль. Это, конечно, чепуха. Но ему кажется, что Пилинка нарочно оставила записочку на столе.
2
Записки мотыльками летят в президиум. Одна из них угодила в стакан воды для оратора и плавает, как утопающая бабочка.
Говорит заведующий типографией. У него длинные белые зубы, и слова вырываются, как будто из-под клавишей. Изнеженные, холеные слова, округлые звуки «р» и плоские «л».
Торжественный вечер. В зале горят огни. И — да простится мне банальное сравнение — огни горят и в сердцах, огни горят и в глазах, огоньками переливается колокольчик на столе, огоньки на пуговицах, на женских булавках, огоньки на полированных лысинах членов президиума.
От такого множества огней зал распален. И не взыщите, если Моня Минкин в президиуме вспотел, он потеет, и ничего с этим не поделаешь. Потому что, если ты додумался, как самим вырабатывать дешевую литографскую краску, не грех тебе и попотеть, принимая почет, оказываемый тебе твоими товарищами — рабочими.
Вот говорит лысый корректор. Он говорит как машина. Он столько «воды налил», что сам начал тонуть в своих словах. Он еле выбрался.
Слово получает товарищ Метер.
Монька знает его, этого тихого, скромного наборщика. Он не очень-то нравится ему, этот Метер, своим аристократизмом, который выражается главным образом в густых закрученных усах.
Монька никак не ожидал, что этот человечек вдруг станет говорить о нем. Это произвело на него такое впечатление, будто он услышал свое имя от прохожего в чужом холодном городе. И эта неожиданность вызвала в нем какое-то особое чувство к Метеру.
Метер говорит, язык у него свободно поворачивается и словно подталкивает каждое слово, которое вырывается сквозь редкие зубы со свистом. И тем не менее слова слабо доходят до слушателей, слова запутываются в густых усах.