И вдруг снова проклятая музыка! Или послышалось?
Нет, за полоской берёзок сверкнуло лобовое стекло машины. В ней Иван Матвеевич опознал белый «Жигуль», которого уже видел утром. В последние годы много шпаны наводняло село. Здесь они чувствовали себя вольготно, как на чужой, полонённой и оскверняемой земле. Не таясь, курили анашу, сосали пиво, шатаясь по улицам, били в брошенных избах стёкла, угоняли лодки и пакостили в огородах, а от голубоглазых наркош и вовсе не было отбоя.
«Ладно, пусть люди отдыхают! Сам — права Таисия покуролесил на веку, — согласился Иван Матвеевич, чувствуя и свою неправоту тоже и душевно желая, чтобы всё шло на паях с природой. — Лишь бы чего не сотворили по недогляду…»
И только он так подумал, как золотой шубой завернулась прошлогодняя трава, затрещала сухая будыла и косой белый парус затрепетал на ветру. Иван Матвеевич встал как вкопанный. Он ещё надеялся, что вот сейчас набегут, затопчут огонь сапогами и зальют из лужи…
Что же, на войне и ему приходилось идти огнём, однако Иван Матвеевич всегда помнил, ради чего пущен смертельный пал, подбирающий, будто летошнюю ветошь, людей. Ну, если тогда не поднимал умом этой тяжкой ноши — больно зряшное дело, стоять по локоток в крови да беречь чистоту сапог! — то, по крайности, чуял зверьи, как легко эту жизнь вобрать в одну ноздрю, а высморкать из другой. Но спасти, вывернуть из огня, распинать головешки… А к этим, которые сами давно скрылись в скверне, словно в блиндаже, с чем было идти — с поднятыми? с изготовленными ли к драке руками?
С такими мыслями, расшевелив душу, словно осиное гнездо, пасмурный и усталый, направился Иван Матвеевич к бойкой компании, как ни остерегала его Катеринка, вымелькивая ясным солнышком из-за тучки.
Кругом машины умостились на досках, поставленных на кирпичи, три крепких мужика и две молодухи с голыми коленками, явно не жёны. Эта публика сразу не глянулась Ивану Матвеевичу. Что-то, уже и за скотство шагнувшее, было в них, недаром даже в своём бесстыдстве они бежали от других, пристроившись в скрытом месте у болота, где отродясь не водились гулянки, разве вороны по зиме раскопают палую корову и попируют вволю. На газетках, трепавшихся на ветру, было тесно от дорогой жратвы. От неё же сыто выперли неизработанные тела мужиков и острые груди мокрощелок, не знавшие детских губёнок.
— Ты меня любишь?! — пьяно орали в голос пигалицы и, косо глянув на хозяев, являя глазами самочью доступность и вседозволенность в обращении, сами же и отвечали: — Ага-а! А ты со мной будешь? Ага-а-а!
Верно, был ещё пацан лет тринадцати, сшибавший на одного из бритых воротил — такой же мускулистый, с хмурым подлобным взором и крепкими, наторевшими в драках кулаками. Это он настроил из сухой полыни домики и, запалив с головы найденную на помойке куклу, изображал налетевший на село истребитель, громко гудя и капая огненными брызгами пластмассы. Домики вставали дыбком, от жара разворачивалась в смертельной истоме трава, а позади быстро разрасталось чёрное остывающее пятно, будто, надрезав с краю, с самой земли снимали кожу вместе с волосьями. Кукла, раз за разом воспаряя над безвестным селеньем, над русской землёй, чёрно и зловонно пылала в воздухе, застя своим мёртвым копчением отпрянувшее солнце, и руки её, раскинутые в стороны, и вправду походили на крылья.
— Эдюша, не обожгись! — время от времени окликал пацана один из мужиков, который, подогнув ногу под себя, сидел посередке, делая знак, чтоб наливали или пели.
— Я, батя, как мой дед, палю деревни! — держа куклу за ноги, мрачно отзывался Эдик. — Гляди, как они горят! Я сейчас ещё эту… как её? кресты нарисую!
— Кресты, сынок, это фашистская символика! Ну, фишка у них такая была, рисовали везде свастику…
Оп вдруг закричал огромной глоткой, надув щёки в красный сарафан:
— Зи хайль, Гитлер! — и первый захихикал всеми жирными мясами.
— Рот фронт! — взлетели вверх руки его корешей, а пигалицы, примолкшие было, невпопад вспомнили из школьной поры и завизжат с восторгом:
— Руси швайн! Руси швайн! Яволь?
— Яволь, яволь! Наливай, не бараголь… — хмукнул чёрный жилистый парень.
До леса, до ярко-зелёной, будто обмытой хвои ёлок оставалось с гулькин нос. От реки, как на пропасть, подул ветерок, понёс горячую пепелицу. Высокая трава вспыхивала снизу и, словно задираемый ветром бабий подол, шумящим куполом взлетала кверху, быстро охватываясь до самой маковки огнём, и, падая, на лету истлевала в серый столбик. Из пылавшей травы поднимались птицы, которые уже сделали выкладки и обихаживали будущих птенцов в безопасности некошеного луга. Они громко щебетали, посылая проклятья на пенно-золотую гриву, тонко-топко промелькивали в воздухе крыльями, держась на одном месте, но не улетали, лишь воспаряли, когда пламя с нахрапом вздымалось под ними. И вот уже на одной из берёзок, в белой косынке ступившей поперёк огню, завернулась снизу кора и опалились ветки, из которых недавно выклюнулись в коричневой чешуе копытца и едва-едва навернулись клейкие листики, обвитые первой паутиной.
Огонь, как выученный солдат, бежал короткими перебежками, то затаиваясь, чтобы сориентироваться по местности и перевести дух, а то срываясь бешеным валом. Вспыхнули охотничьи скрадки из соломы, заалели тонкими позвонками и обвалились жердочки, а Иван Матвеевич живо вспомнил, что в Белоруссии так же горели скирды свежеубранной пшеницы. Только лишаи обыгавших озёр, уже подёрнувшиеся нежной травой, оставались нетронутыми, и на молодой грязи сидели разноцветные бабочки. Их Иван Матвеевич увидел очень хорошо, и душным пеплом обдуло его лицо, когда, как в прежние времена, он вылетел на передовую.
— Что же вы это утворяете, а?! — с ходу хрипло закричал Иван Матвеевич, а сердце бух-бух в груди. — Что, других игр не нашли?!
На лужайке замерли с пластиковыми стаканчиками в руках, примолкли пигалицы. Один пацан ничего не слышал, ибо заткнулся от мира наушниками, чёрные проводки от которых тянулись в карман светлых джинсов, где бугристо выпер под напором сильной ляжки мобильный телефон.
— Ты чё, батя, орёшь? Чем недоволен? — первым поднял голос дёрганый мужичок, голый до пояса, и обколотые синевой жилы рук с появлением чужака напряглись. На дощатой груди прокажённого сикось-накось светилась надпись: «Тюрьма не школа, прокурор не учитель!» Он приставил к уху ладонь воронкой: — A-а, не слышу?!
— Вы же так лес сожгёте! Глядите, сушь какая! Понесёт ветром огонь, дак уже ничем… Вон он, ельник-то, а в нём сухие мхи!
— А ты чё, лесником тутошним промышляешь?
— Нет, я не лесник, слава Богу, а то я бы с вами не так разговаривал!
— Бугор, чё он гонит?! Ты откуда взялся-то, балаболка?
— Кто — мы подожжём?! Да упаси бог! Ну, балуется малый, с кем не бывает… — отец Эдика — Бугор — пожал плечами, ласково глядя на Ивана Матвеевича. — Присядь лучше, отец, выпей с нами за праздник, не откажи!
— Противно мне пить с вами, алкашами! — не удержался Иван Матвеевич.
— Э, дед, за базаром следи! Где алкашей видишь?! — напрягся чёрный от раннего загара парень, весь в кубиках жёстких мускул. Он всё это время молчал, сцеживая себе под ноги через забранную в рот соломинку жёлтую слюну, и очень был увлечён этим.
— Мальчики, только не ругайтесь! — закуривая тонким бледным ртом, вздохнула светловолосая девчонка лет семнадцати.
Другая, полненькая, у которой сбилась на голое плечо тесёмка лифчика, отогнув мизинец, заграбастала пивную бутылку и, запрокинув коротко стриженную чёрную головку, припала к блестящему горлышку податливым красным ртом.
— Дай, Верка, сигарету — я засохла без миньету! — отпив, попросила она свою спарщицу по стыдному занятью, а уловив на себе укорный взгляд Ивана Матвеевича, вся скорёжилась мордашкой, как береста на огне. — Ну чё, дёд, зенки пялишь? Я за просмотр ваще-то баксы беру!
Покатилась со смеху, отхаркнув косточки помидоров.
— Не ополоилась? — с улыбкой спросил Иван Матвеевич.
— Чё?!
— Я говорю, мол, не напрудила в штаны, от смеха-то?
— Ты — старый пень собакам ссать! В натуре, чё пургу несёшь? — она поглядела кругом и смышлено шмыгнула носом. — Он чё, так и будет меня оскорблять? A-а, крокодил Гена? Я тогда щас соберусь и уйду!
— Да не, Надюха, зачем? — сказал чёрный парень, Гена. — Батя рамсы попутал, не на тех, короче, бочку покатил… Слышь, старик, греби отсюда!
Всё разом, что болело в нём весь этот долгий день, взпялось в Иване Матвеевиче от единого слова, будто в саму душу его, смётанную из сушья, сунули горящую спичку, и он, не сдерживаясь более, зажмурился и с яростью своей правоты пинком расшиб застолье.
— Вот вам, сволочи, вот! — для пущего страха провернул ботинком по хлопнувшим пластиковым стаканам. — Пожрали?! Выкусили?!
Расхристанной водкой окатило лицо Бугра, который даже не шелохнулся, задумчиво щурясь на дым длинной коричневой сигареты, от которой душисто пахло. Зато в злую стрелку ушли узкие губы прокажённого. Чернявый опередил его, быстро поднялся с земли — и в движение его было много силы и злости. «С таким в атаке хорошо», — невольно заглядевшись молодым человеком, подумал Иван Матвеевич.