«Ты всегда можешь поехать домой, Герра. Если захочешь», – говорил он порой.
«Если захочу? – бормотала я под нос. Мы шли по вызолоченной солнцем грунтовой дороге на ферму после воскресенья в деревне, мессы и рынка. Перед нами шагал младший Бенни с домочадцами, а старший повез старух на машине. – И как же? Тебя бросить?»
«Да-да, не беспокойся обо мне», – сказал папа и пригладил волосы рукавом пиджака. Вечернее солнце было жарким, по обеим сторонам дороги шумели колосья по пояс.
«Не беспокоиться о тебе? Я только и знаю, что беспокоюсь о тебе».
«Зачем ты так говоришь?»
«Я держу тебя за руку по вечерам, я ночей не сплю от волнения и… я стала матерью собственного отца».
«Герра, я… Ты себя-то не забывай…»
«Ах, если б я могла…»
«Слышишь, не надо. Ведь тебя это тоже коснулось».
«Да, эта прокля…» – зло начала я, но тут одна из бледных беннитесовских дочерей обернулась и послала мне взгляд из-под прически. Я замолчала, и мы непроизвольно замедлили шаг, чтоб отстать от остальных. Я пинала мелкие камешки по направлению к солнцу, светившему нам в лицо почти горизонтально.
«Папа, зачем… зачем ты ввязался в этот бред?»
«Зачем?»
«Да. Зачем ты маму не послушал?»
«Я… да, лучше мне было бы послушать ее».
Мы дошли до помоста для молочных бидонов, находившегося под живописным деревом омбу у дорожки к усадьбе. Редкие мухи уносили солнце на плечах в его длинную тень. Бенны прошли полпути до дома. Я остановилась и посмотрела на папу.
«Как… как ты мог оказаться таким идиотом?»
Я и сама удивилась, какой гнев прозвучал у меня в голосе.
«Идиотом?»
«Да, если бы ты не… этого всего бы не случилось!»
«Герра, нельзя подходить к этому вот так».
«Можно! Все и было вот так! Если бы ты не… Ведь это… Ты… Ты мне всю жизнь испортил!»
«Герра, не надо…»
«Да, ты мне жизнь испортил. Сам посмотри, – сказала я и простерла руку в направлении фермы, солнечно-сердитая и румяная. – Что мы с тобой делаем в этих… в этой отстойной бычьей заднице?!»
«Герра, это никто… в этом нет ничьей вины».
«Ах вот как, значит, нет?!»
Солнце было готово погрузиться в море колосьев, долгие лучи играли на морщинистом лбу отца. Этот оттенок зовется «ворванно-золотистым», но здесь он был иной, чем на родине: не прошедший холодную очистку.
«Нет, что случилось, то случилось. Война – это война», – устало произнес он.
«Ах вот как! Война – это война, а отец – это отец, а…»
Тут он перебил меня, и в его голосе наконец появилась хоть какая-то твердость:
«Герра, я не виноват. Это просто… просто нам не повезло. Чистейшее невезение!»
«Ах НЕ ПОВЕЗЛО?!» – заорала я так, что, наверно, даже в доме было слышно.
«Да, ядрен батон, не повезло!»
Ну и зрелище: мы, отец и дочь из далекого края, все такие из себя невезучие, боксируем с воздухом, бьемся с доморощенными призраками, которых все равно не можем ни поймать, ни схватить за горло, ни заклясть. Вот зараза! В этом-то он как раз был прав! Да, нам просто не повезло, и именно поэтому все было так невыносимо. Сражаться было не с кем, разве что с воздухом и этим призраком, который все время бежал за нами, как собачка, и добежал до самой Аргентины. Одно дело – страдать, другое дело – страдать из-за того, чего нет.
«Не повезло… Ненавижу это слово!»
«Да».
«И это проклятое молчание, которое там всегда, всегда. Разговаривать нельзя… Да и невозможно разговаривать. Ты не хочешь, а остальные не сме…»
«Я не хочу разговаривать?»
«Да. Ты – как все. У них там ни о чем нельзя говорить. Дедушка, сам президент Исландии, понимаешь, водит по дому женщину, с которой спит, под носом у бабушки, а она просто сидит в кресле и вяжет, и все притворяются, что никто ничего не знает, и никто не смеет ничего сказать…»
«Герра, милая, что подумают…»
«Да плевать я хотела на этих быкодеров! И ты не заставишь меня замолчать здесь, в этой… этой сраной южноамериканской деревне за шесть тысяч километров от Исландии! Все это бред! Бред полнейший! – я опять сорвалась на крик. – У них вся семья сбрендила! Ты сбрендил! Дедушка сбрендил! И все, вся эта семейка! У всех один бред в голове!»
Вдруг я сама услышала, что же я сказала, и расплакалась. С плачем я ринулась прочь от него по дороге в сторону дома. Когда я добежала до двора, мне и в голову не пришло прошмыгнуть в двери, забраться в кровать и дождаться папу. Я повернула направо и вбежала в сарай к Гектору. Он позволил мне переночевать у себя.
Вечером он сыграл для меня на доске: пьесу для десяти пальцев и двух ушей. Это была самая прекрасная музыка, которую мне довелось слышать в ту пору, хотя она была безмолвная. Давным-давно, в стародавние времена, он учился играть на пианино и до сих пор не разучился. Это было как нельзя кстати: в конце того дня молчун играл молчаливую мелодию девушке, которую доконало молчание.
После этой отчаянной попытки всеисландского переворота возле помоста для бидонов в Аргентине я больше не повторяла таких поступков, но запрятала все великие тайны поглубже себе в душу. Я была ничем не лучше других в моей семье и в моей стране – стране слабаков. Как и всю мою страну, меня покорил великий Молчок, узурпировавший Исландию в двадцатом веке, и я стала подчиняться ему во всем, до тех пор пока не оказалась здесь, в гараже.
Но за это блаженство я заплатила семикратным раком.
137
Откровение Герры Марии
1949
Я начала подумывать о возвращении на родину, но вспомнила ребят в кафе «У Озера». Даже они были настолько ограниченными, что в разговорах с ними я могла раскрыть себя разве что на 33 %. Может, я и не была сломлена, как мой отец, но война выбросила меня далеко за ту ограду, которая называется «жизнь обычных людей». Я пережила такое, что другие не могут увидеть до тех пор, пока эта ограда не рухнет. Так что «в кругу друзей» я сидела не за одним столом с остальными, а в стороне, в еще не остывшей воронке от снаряда.
Зато здесь, в Ла Квинта де Крио, я оказалась в неком временном положении, конца которому не предвиделось. Папа совсем опустился, даже на биржу труда в столицу звонить перестал. Может, мне больше не стоит с ним возиться? Может, мне стоит поехать куда глаза глядят, перемахнуть Анды, сдать на аттестат зрелости в Чили, уплыть в Тихий океан и под конец стать вождем на острове Пасхи? Моя жизнь только-только начиналась, а его, судя по всему, уже закончилась. Нет, я не могла его бросить. Мой отец стал таким слабышом, что я и думать не могла о том, чтоб его бросить. Увезти его с собой в столицу? Нет, как я буду таскать его, этого живого мертвеца, по местным бесшторным пансионатам? А какие возможности у нас есть еще? Пока я так рассуждала, в голову мне пришла удивительнейшая идея. Может, она и была безумной, но таковой была и вся ситуация, породившая ее.
В этих краях было немало немецких иммигрантов, и на одной из ближайших ферм собирались устроить Октоберфест. Вот так, не больше и не меньше! Мне удалось отпроситься у Беннов, и я уселась за длинный стол во дворе вместе с деревенской молодежью. Было так странно попивать немецкое пиво с солеными кренделями под взглядом зеленых попугаев! Но человек привыкает ко всему, даже к тому, что в канун Рождества его будит жужжание жуков. За соседним столом сидели толстяки – кожаные штаны – и наяривали мюнхенские пивные песенки. (В те годы немцам, чтобы петь, приходилось ехать на другую сторону земного шара.) После первой кружки я протиснулась в крошечный бар, где помещалась уборная. В дверях я столкнулась со странной парочкой: девица в немецком национальном костюме и настоящий аргентинский ковбой – гаучо. Из их жизнерадостного смеха вырисовалось неожиданное решение нашей с отцом будущей судьбы в Стране Серебра. Эта акция требовала большого проворства, но если план удастся – мы совсем скоро заживем припеваючи. Старый Крокодил не вечен, а его сын уж точно долго не протянет. Бенны сейчас упражнялись в метании ножей с удвоенным рвением.
Я не рассказала об этом ни папе, никому другому, а через некоторое время собралась в столицу «показаться врачу». «Это по женской части», – объяснила я семейству и в целом не соврала. Папа обещал в это время присмотреть за Гектором.
В темном баре на освещенной улице в квартале Конститусьон мне сообщили, где знаменитый Биг Бен осушает бокалы. Пропетляв по улицам, я набрела на подпольное заведение без вывески, где вели свой танец нож да гармонь. Складское помещение, на скорую руку переделанное в кабак. В углу ошивалось всякое отребье, а бармен в подтяжках сидел на низком табурете и отращивал усы. Едва я шагнула к стойке, половицы во всем заведении зашатались, а облако дыма отлетело. В глубине этой норы разомлевший от водки человек играл на аккордеоне, пьяная женщина сама по себе подпевала, а посреди комнаты ее приятель танцевал один, и женщина постоянно меняла слова песни под раскатистый смех, полный весьма миролюбивой ненависти.