Я вернулся в общагу. Приехал Михаил. Рыдал, как ребенок.
Стояли пьяные на улице (зима!..).
Выпивший Вик Викыч важничал. Говорил, кивая в сторону Михаила; а тот снегом растирал себе щеки:
— ... Он — бедный русский еврей. А я бедный русский русский. Мы никому не нужны. Зато мы — пишем! Зато нам — нужен весь мир.
— И женщины? — пьяно смеялся я.
Викыч еще больше приосанился (и принял с поправкой):
— Да, и они. Если, конечно, с квартирой.
Женщина без квартиры была для Вик Викыча существом милым, но бесполым.
Я познакомился с Вик Викычем давным-давно — на офицерских сборах запаса. Стреляли по фанерным танкам. Стрельбы были через день, пушка 100-миллиметровая, сейчас уже списанная. В грохоте и в сизом влажном дыму — моросил дождь — я каждый раз видел на лице Викыча плавающую улыбку. Счастливое ожидание выстрела...
Он заряжал пушку, заряжающий. Два подносчика, один на прицеле, итого четверо — мы все оглохли. Прежде, чем командовать пушками, мы должны были пострелять как солдаты, изначальная офицерская практика артиллеристов, — Викыч заряжал, задвигал поднесенный снаряд, а я кричал:
— Давай, давай!..
Менявший женщин раз в год-полтора, он эти полтора года жил с одной, жил в ее квартире и уже принципиально не заводил романов на стороне, не изменял. Он был с ними по-своему честен. (Это жены. Это жены, я просто не оформляю свои браки, — интеллигентно объяснял Вик Викыч.) Он шел от женщины к женщине всегда пешком.
— ... Я приближаюсь к ней постепенно. Шаг за шагом.
Заметив во тьме зеленый глазок, Викыч мог разве что крикнуть с дороги проезжающему ночному таксисту, остановить, купить втридорога барышную водку. И идти дальше.
Мы поговорили о его рукописях, погибших на обочине дороги в той черной ночи. Всё до листочка. Всё свое носил с собой.
И как быстро подытожилась жизнь! Тоненький томик новелл Вик Викыч успел-таки снести в издательство. Надо проследить. Этим займется Михаил.
Нашлись еще две (довольно ранние) новеллки Вик Викыча. Михаил обнаружил их в одном из ящиков своего стола. Он показал их мне. Странички, написанные от руки, ровными буквами. Первый листок пожелтел.
Михаил протянул мне:
— Возьми.
— Я?..
Оказывается, есть издательство, издающее сейчас коллективные сборники. Всех и всякого. Это без проблем. Но там заправляет известный Зыков, которого Михаил не хочет видеть.
Но я тоже не хотел Зыкова видеть. И что, собственно, в этих двух новеллках? — разве что наша остывающая память. Я повторил Михаилу мое мнение. Я люблю повторять. Зачем, собственно, России столько талантов, если она их рассыпает, как козий горох по дороге.
Тогдашняя женщина Вик Викыча собиралась в дальнюю командировку — аж в Сибирь. Он познакомил. Громадная женщина Варя, вероятно, лет сорока; его любимый возраст. Я приехал к ним простуженный и усталый, гость с пустыми руками. Но Варя отнеслась с уважением. Поужинали. Она ушла спать. А мы с Викычем продолжали сидеть и покуривать, тихо, с чайком-чифирком, заполночь на кухоньке — по обычаю говорливых.
Варя, или Варвара Борисовна, так звали гигантшу, несмотря на свой рост, стать, крутые бедра, была, как козочка, пуглива и совершенно помешана на том, что ее могут изнасиловать в тихом переулке. Всюду (в особенности на кухне — смотри и помни!) висели вырезки из доморощенных кретинских газет. Как стопроцентно избежать изнасилования. Самооборона. Удар по яйцам. В пальто, в кофте, в сумочке — всюду у Вари таились свистки с милицейской трелью, чтобы на улице чуть что свистеть и взывать. У трусихи были руки Геракла; можно только гадать, что было бы с расторопным ярославским мужичком, врежь она и в самом деле ему по яйцам. Общаясь с такой Варей и день за днем убеждаясь в ее нелепой беспомощности (совершенно искренней), человек вдруг ясно понимает, почему настоящий двуногий хищник непременно мал. Мал, невелик и нацелен на добычу. И главное — с хищника нечего взять, ничтожен.
— Моя крошка, — сказал ей в тот вечер Вик Викыч, а Варя в ответ, тоже с улыбкой, шлепнула его по спине, после чего Викыч минуты три кашлял. И не без юмора его Варя. Спрашивает: «крошкой» подавился?
Викыч восхищался: расстегиваю ей молнию на спине, тяну и тяну, змейка молнии скользит, как по маслу. И конца-краю нет. Спина не кончается — это как открытие континента!.. Я раз летел в Алма-Ату в самолете — летел с музыкантами, с ансамблем, в аэропорту меня попросили помочь вынуть из чехла арфу. У нее сбоку тоже молния во всю длину. Ты никогда не вынимал из чехла арфу?..
Надо признать, Вик Викыч осторожничал и лишний раз побаивался знакомить нас со своей женщиной (меня; и мужчин вообще) — женщина с квартирой значила для него слишком много. Жилье греется женщиной. Женщина лепит, как ласточка, — говорил он, загадочно улыбаясь.
Со смертью Вик Викыча стал сдавать Михаил. Он как-то разом сник, потерял друга и дружбу. Конечно, я слышал стороной, что в их отношениях был этот новомодный и особый интим. Но не верю. Давно знаю обоих. Я бы приметил. Скорее, как раз старомодная дружба — в совсем уже старом и почти забытом у мужчин значении слова.
Сердечные приступы долбали теперь Михаила один за одним. Скоро он умер. Он полетел во Францию к своей разведенной жене и сыну, но жена оказалась в те дни в Израиле (отправилась погостить). Заняв у сына денег, Михаил рванул в солнечный Израиль, как в былые времена в солнечный Узбекистан, в солнечную Грузию, чтобы только повидаться. И чтобы вновь поуговаривать вполне счастливую женщину вернуться в Россию к нищему агэшнику, у меня есть несколько очень серьезных аргументов... — кричал Михаил мне в телефонную трубку перед самым отлетом. Как я узнал после, он даже не успел свои аргументы высказать. В Израиле, по прилете, попали в страшную жару. Ветер пустынь, перевалив за какие-то полчаса Галилею, достал Михаила в аэропорту, едва он вышел из самолета. Сердце отказывало. В машине (брат его встречал) Михаилу стало совсем плохо. Хотели госпитализировать, он не дался. Жена уговаривала. Брат просил. Но Михаил, вероятно, уже предчувствовал. И только повторял свою известную смешливую фразу: «Если еврей решил умереть в России, ему не мешать». В тот же день Михаил вернулся в аэропорт на обратный рейс в Москву. «Флаг мне в руки!» — пошучивал он, идя к самолету и прощаясь. Полет он перенес. В Шереметьево, задыхающийся, сумел сам сесть в такси, приехал; но его хватило только войти в квартиру. Едва переступив порог, рухнул лицом прямо на пол; скоропостижно; у себя дома.
Отъезжающие, толпившиеся в той квартире, похоронили его. Я ничего не знал. А когда я позвонил, там уже жили другие отъезжающие. Не знали и не могли мне сказать, где его схоронили или, может, кремировали. Развязка.
Стремительно кончаются жизни, подумать только! — я еще слышу его живой голос. Голос совсем близко. Михаил что-то говорит мне. Он спешит. (Давит мне на глазные железы.) Но вот он замолк. Наступил день, когда его голос замолк. Боль проходит. Боль оставляет (и щадит) нас. Вот и его скорбящая душа оставила наконец меня и всех нас (и эту страну) в покое.
У него был особый монологический дар, выпестованный подпольем, нашей литературной невостребованностью. Но после смерти Вик Викыча рассуждал вслух Михаил все меньше и жаловался вслух, увы, все чаще:
— ... Вот мы с тобой сидим, водку пьем, болтаем. А ведь скоро умрем. И ты и я. Нам много лет. И всем на нас начхать. Мы старые графоманы. Мы никому не нужны...
И еще:
— ... Иногда ночью думаю о том, как ты ходил в школу через реку. Ты каждый день переходил из Европы в Азию — и обратно. Ты просто сидел и, пьяный, болтал о детстве. А меня взбудоражило. Я чуть с ума не сошел — как это гениально! Я вижу метель. Снег летит. Мост. Мост через Урал. И мальчишка торопится в школу...
— Двое мальчишек. С братом Веней.
— Я вижу одного. Не важно... А скажи, тут подковырка, твоя школа была в Европе? или в Азии?.. Не важно. Не важно! Меня так поддерживают твои рассказы. Пурга, зима, минус тридцать пять. И через реку вечная стрелка-указатель: ЕВРОПА — АЗИЯ... Почему у меня нет этой пурги? Почему у меня нет моста и этой стрелки-указателя? Почему у меня только учебники в детстве?!
Рыдания начинают душить его. Он переработал ночью; совершенно разбит. Если Михаил выйдет на улицу, его могут забрать, не пустить в метро, как наглотавшегося таблеток. «Ложись спать!» — Я пытаюсь затолкать его в постель. Однако он дергается, рвется и даже царапает меня. Наконец, лег; в свитере. Он, мол, всегда спит одетый. Торчит из-под одеяла седая, старая голова, жизнь позади!
Я сделал ему чашку сладкого чая, чтобы поддержать сердце. Спит. (Дергает ногами, это он ускоряет шаг через Урал — через продуваемый мост. Пурга. Когда ветер свирепеет, щека мальчишки вымерзает до черных пятен. И долго болит.)